Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека

Скачать Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека

ПРЕДИСЛОВИЕ
   Я  видел  три  его  фотографии.  На  одной ему  лет  десять.  Мальчик в
полосатом хакама* из грубого холста  снят в  саду на  фоне пруда в окружении
многочисленных сестер (вероятно, родных и двоюродных); голову сильно склонил
влево  и  состроил  уродливую  гримасу  улыбки.  Я  сейчас  употребил  слово
"уродливую",  хотя неразборчивые  люди, то  есть  те, кому  безразлично, что
красиво,  а что безобразно, взглянув на фотографию, сказали бы,  может быть:
"Какой милый мальчик!" И это не  было бы  просто любезностью, потому что все
же в улыбке было то, что  обычно определяют словом "милый". Но люди, хоть  в
какой-то  мере  знающие  толк   в  красоте,  скорее  всего  пробурчали   бы:
"Неприятный ребенок" и,  пожалуй, отшвырнули  бы фотографию, словно не ее, а
гусеницу держали в руках.
   И в самом деле: чем дольше смотришь на этого улыбающегося мальчика, тем
неприятнее  становится|...  Так  ведь это и  не  улыбка. Мальчик  совсем  не
улыбается. Приглядимся внимательнее: кулачки сжаты. А улыбающийся человек не
может сжимать  кулаки.  Обезьяна.  Обезьянья  мордочка  с  гримасой  улыбки.
Иллюзию улыбки просто создают безобразные  морщины.  "Морщинистый малыш" нот
что хочется сказать об этом ребенке. Снимок производит странное впечатление,
что-то есть в мальчике омерзительное,  если не сказать - вызывающее тошноту.
Никогда не доводилось мне видеть ребенка с таким странным лицом.
   Второй  снимок тоже поражает: возможно ли так измениться? Здесь  он уже
студент,  может  быть,  гимназист  -  трудно  сказать  наверняка,  но  сразу
бросается в глаза, что  он стал значительно симпатичнее. Однако  опять-таки,
как  это ни  странно, и  на этой  фотографии  он какой-то  неживой.  На  нем
студенческая  (или гимназическая) форма,  из кармашка  на груди  выглядывает
белый платочек; положив  ногу  на ногу, он сидит в плетеном кресле и,  опять
же, улыбается.  Только теперь  это уже отнюдь не  обезьянья  гримаса  -  его
улыбка, я бы даже сказал, изысканна. И все же что-то отличает ее  от обычной
человеческой улыбки.  Не  чувствуется в  юноше полнокровия, что ли, вкуса  к
жизни,  начисто  отсутствует  ощущение  реального бытия;  легкость  даже  не
птички,  а перышка, листа  бумаги - вот что ощущалось в его  улыбке. Он весь
был какой-то искусственный. Большой оригинал? Да  вроде нет. И не лицемер. И
не изнеженное создание. Ну  и,  конечно же, не пижон. Вглядевшись в это лицо
внимательно, можно  разглядеть  что-то  неприятное,  что-то от  оборотня или
привидения. Никогда  я не  видел  юношей  с таким странным, хотя и  красивым
лицом.
   И,  наконец, третий фотоснимок, самый  удивительный. Возраст определить
совершенно невозможно. Голова  седая.  Он  сидит в углу грязной  комнаты (на
фотографии  отчетливо  видны  рваные  в трех местах  обои),  греет  руки над
маленьким хибачи**. На этом снимке он уже не улыбается. И вообще лицо ничего
не  выражает.  Впечатление такое,  будто  греющий  над  очагом руки  молодой
человек медленно угасает.  Чем-то зловещим, большим несчастьем веет от этого
снимка. Но было  в нем  еще что-то  загадочное, поразившее  меня. Лицо снято
крупно, я  мог  внимательно изучить  его  -  самый  обыкновенный лоб, ничего
особенного  в морщинах, бровях, глазах, обыкновенный нос, рот, подбородок...
Ах, вот в чем  дело: это  лицо не только безжизненно, оно  бесприметно,  оно
совершенно не  оставляет  следа  в  памяти. Вот  только  что я  взглянул  на
фотографию, зажмуриваю глаза - и ничего не могу вспомнить. Припоминаю стены,
очаг, но  не могу  представить  себе человека,  находящегося  в этих стенах.
Портрет с  такого  лица не  напишешь. И  карикатуру не придумаешь.  Открываю
глаза, смотрю снова -  нет, ничего не  отложилось  в  голове, лицо никак  не
вспоминается. От  этого становится ужасно неприятно, появляется раздражение,
хочется отвести взгляд.
   То  ли печать  смерти, то ли нечто  другое, заменяющее выражение лица и
довлеющее  над производимым  им  впечатлением (попробуйте  представить  себе
прикрепленную к телу человека морду вьючной лошади) - во всяком случае, было
в этом человеке что-то, из-за  чего невольно вздрагивал каждый, глядевший на
фотографию, омерзение вызывала она у всех.

   * Хакама - нижняя часть мужского  выходного  костюма, напоминает юбку с
широкими складками.(Здесь и далее примечания переводчика.)
   * *Хибачи - очаг, углубленный в полу, традиционное  средство обогрева в
японском доме.


ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ

   Вся моя жизнь состояла  сплошь из  позора. Да я, впрочем, так и не смог
уяснить,  что  это такое  - человеческая  жизнь... Я  родился  в  деревне на
северо-востоке  страны. Поезд увидел  впервые  уже взрослым. Железнодорожные
эстакады казались мне аттракционами, по замысловатой прихоти выстроенными на
заграничный манер; и хотя я не раз ими пользовался, никак не  мог свыкнуться
с мыслью, что  они  нужны  для безопасного перехода через пути.  Не единожды
поднимаясь  на  эстакаду,  или  спускаясь  с  нее,  я  воспринимал  это  как
изысканное  развлечение,  мне казалось,  что  они  составляют одну  из самых
приятных  услуг, оказываемых железной дорогой; и когда  позднее я открыл для
себя,  что  эстакада -  не  более чем  мост  над  путями,  то  есть строение
исключительно утилитарного назначения, - интерес к ним совершенно пропал.
   И еще помню, что как-то в детстве я увидел в одной книжке метро, и тоже
долго считал его не транспортом, созданным из практической  необходимости, а
увлекательным развлечением: разве не шик - кататься на поезде под землей?
   Я был хилым ребенком, часто болел и,  разглядывая в  постели  простыню,
наволочку, пододеяльник, думал: до чего же  у них скучная расцветка; годам к
двадцати только  я осознал практическую надобность  таких вещей,  и это меня
очень поразило, я был буквально подавлен сухой расчетливостью людей.
   Не  знал я также,  что такое голод.  Нет, не в  том  дело,  что я рос в
семье, никогда не  испытывавшей нужды; я имею в виду совсем не эту банальную
ситуацию,  а то, что мне совершенно неведомо  было ощущение голода. Странно,
но я не обращал никакого внимания на еду, даже если долго  не было крошки во
рту.  Помню,  когда  я  учился  в школе -  в  начальной,  затем в  средней -
возвращался  с  уроков,  а  вокруг меня носились:  "Проголодался,  наверное?
Знаем-знаем, сами помним, как  жутко  хочется есть после школы. Может, поешь
сладенького натто*? А  бисквита не хочешь? И хлеб тоже есть." И я,  подхалим
от  рождения,  бормочу, что  проголодался,  нехотя  закидываю  в рот  десять
фасолек, не ощущая при этом ничего, похожего наголод.
   Вообще-то я ем отнюдь не мало, но  не припомню случая,  когда  бы  я ел
оттого, что был голоден; ел то, что считал редкостью, лакомством. Когда меня
угощают  - ем много, едва ли не больше, чем могу. Но питаться  дома в  кругу
семьи с детства было для меня тяжелой обязанностью.
   От воспоминаний об обедах в нашем деревенском доме  меня прошибает пот.
Вот как это выглядело: в два ряда стоят низенькие столики-подносы и  все - а
нас в семье было десять человек -  садятся друг против друга, каждый за свой
столик, я, самый младший, сажусь за последний; в комнате сумрачно, все едят,
не произнося  ни слона.  Если  добавить еще,  что в нашем  доме  сохранялись
старые порядки и пища была всегда одна и та же,  о лакомствах, роскошной еде
никто и не помышлял, то станет  понятно, почему - чем дальше,  тем больше  -
домашние  трапезы  внушали  мне ужас. Когда  я в полутемной комнате сидел за
своим  столиком  и,  дрожа  от  холода, запихивал  в рот горсть  риса, мозги
сверлили вопросы: почему люди едят  каждый день по три раза? Почему с такими
постными  лицами?  может быть, принятие пищи  - это ритуал? и для совершения
этого все члены  семьи всегда в  одно  и то же  время три  раза  в день  (!)
вынуждены собираться  в  затемненной  комнате, ровно  расставлять столики  и
угрюмо есть, даже если этого  им, возможно, не хочется? Мне даже приходила в
голову  мысль, что  трапезы - на самом деле  моление обитающим в нашем  доме
духам.
   "Умрешь, если не будешь питаться", - говорили мне; и хотя я воспринимал
эту  фразу  как запугивание,  она,  тем не  менее, всегда  вызывала  у  меня
беспокойство  и  страх.  "Без пищи человек умирает, человек  работает, чтобы
есть.  Надо, обязательно надо принимать пищу."...Ничего  более  недоступного
разумению мне слышать не приходилось.
   Из всего  этого следовало, что я  нисколько  не смыслю в предназначении
человека. Мое понимание счастья шло  вразрез с тем, как понимают  его другие
люди, и  это  становилось источником беспокойства, которое ночами не  давало
мне спать,  сводило с  ума.  Так все-таки, каково мне: счастлив  я? или нет?
Часто, еще  с  детства люди  называли меня счастливчиком, мне же,  наоборот,
казалось, что как раз их жизни куда благополучнее, при том, что моя - просто
адская.
   Иногда я даже так думал: испытай ближние хотя бы одну  из моих бед, эта
единственная скосила бы их.
   Для меня  всегда было  непостижимым  представить  себе,  что  и в какой
степени доставляет ближним страдания. Может, и в самом  деле реально  только
то  страдание, которое разрешается простым наполнением желудка? Быть  может,
это и есть самая ужасная, адская мука? И она не уступает тем десяти, которые
испепеляют мою  душу? Тогда  почему никто  собственноручно не  обрывает свою
жизнь, не сходит  с ума? Люди болтают о политике,  судачат о  том о  сем, не
ведая отчаяния, способны  стойко бороться с разными невзгодами... Так, может
быть, им не столь уж тяжко? Или же они - совершенные эгоисты, уверовавшие  в
свою непогрешимость,  никогда и ничего  не  подвергающие сомнению?  В  таком
случае  им,  действительно, легко  жить.  Но неужто все люди таковы?  И  все
вполне довольны  собой? Не понимаю...  Неужели все они ночью  крепко  спят и
наутро встают бодрые? Какие сны им снятся?  О чем  они думают, когда идут по
улице?  О деньгах? Вряд ли только  о них. Мне приходилось слышать, что  люди
живут  ради еды, но я не слышал еще,  чтоб жили исключительно  ради денег...
Хотя всякое бывает. Нет, непонятно  мне все  это... Чем чаще я думал об этих
вещах, тем меньше понимал и  тем большее  беспокойство терзало меня. А также
страх, что я один не такой, как все. Я не в силах общаться с целым миром. Ну
о чем я должен рассуждать с людьми? Ну как? Не знаю...
   И тут меня  осенило: надо стать  паяцем. Это  будет последней  попыткой
перекинуть  мост между  собою  и людьми.  Испытывая перед ними  чрезвычайный
страх, я все же на окончательный разрыв пойти не мог. Вот  так и получилось,
что  шутовское кривлянье стало  единственной связующей ниточкой между мною и
всеми другими людьми.  Гримаса улыбки не  сходила  с моего лица, в то время,
как  душу  терзало  отчаяние;  шутовство стоило огромных  усилий,  я  всегда
находился на пределе и в любой момент мог сорваться.
   Да,  с детских лет я  совершенно не представлял,  как живут мои родные,
что их заботит, о чем они думают; и в  то же время не  мог примириться  с их
унылым  существованием. Оттого, наверное, прекрасно научился паясничать. Как
и когда это произошло  -  не знаю, но  с малых лет я владел  способностью не
произносить ни слова правды.
   Вот  фотография,  на которой я снят со своей  семьей: у  всех серьезное
выражение  лица  и  только  на моем,  конечно  же,  кривая  улыбка. Это тоже
притворство, пока еще детское и в чем-то печальное.
   Я никогда не огрызался с  домашними, хотя их ворчание отдавалось во мне
раскатами грома и доводило до безумия. Наоборот, я укреплялся во мнении, что
как раз их речи и выражают общечеловеческие истины, да вот только у меня нет
сил  жить в соответствии с ними и, вероятно,  я уже  до конца дней  своих не
смогу  сосуществовать  с людьми.  Поэтому  никогда не вступал  в  споры,  не
пытался  оправдываться.  Стоило  кому-нибудь побранить меня - я сразу  же  с
готовностью признавал свою вину. Все нападки сносил молча.  Но чего  мне это
стоило! Порой я буквально сходил с ума.
   Естественно,  никому не  нравится,  когда  его  ругают,  когда на  него
злятся, но  мне  в  искаженном злобой человеческом лице  видится истинная  -
звериная - сущность, и человек-зверь кажется мне страшнее  нравом,  чем лев,
крокодил или дракон. Обычно звериный нрав люди стараются  спрятать поглубже,
но бывают моменты, когда он проявляется - подобно тому,  как корова дремлет,
лениво пощипывая травку,  и вдруг нет-нет да и шлеп хвостом севшего на брюхо
слепня. Всякий раз я содрогаюсь, видя в человеке разбуженного  злобой зверя;
волосы на голове встают дыбом: неужто злоба  - неизбежный спутник человека в
его странствиях по жизни? Я всегда приходил в отчаяние от этой мысли.
   Постоянно  люди ввергали меня в панический ужас, я уже уверовал, что не
состоялся  как человек,  и  все  это выливалось в то,  что  я  скрывал  свои
терзания  в  тайниках  души,  усиленно  маскировал меланхолию,  нервозность,
закутываясь  в одежды;  наивного  оптимизма,  все более  становился  паяцем,
чудаком.
   Главное - заставлять людей  смеяться,  -  рассуждал я, - и тогда  им не
особенно  бросится  в глаза  мое  пребывание  вне  того,  что  они  называют
"жизнью"; во всяком случае, мне не следует становиться бельмом  в их глазах;
я  - ничто,  я  -  воздух, небо.  Все  более  укрепляясь в  этом  мнении,  я
отгородился своими чудачествами от семьи, самым отчаянным  образом паясничал
даже  перед слугами,  кстати,  гораздо более загадочными  и  несносными, чем
родные.
   Бывало, стараясь  всех рассмешить, летними  днями под  легкое  кимоно я
надевал шерстяной  свитер  и в  таком  виде  шатался по  коридору. Мой самый
старший  брат, который  ни когда, наверное, не смеялся,  - и  тот,  глядя на
меня,  не  в  силах  удержаться,  прыскал:  "Слушай,  Ё-чян**,  кто  же  так
одевается?" А сам,  видно, в  это время думал: "Я-то не такой чудак, чтоб не
разобраться, холодно ли, жарко ли,  чтобы в  летний зной напяливать  на себя
шерстяной свитер, да еще кимоно сверху. " На самом же деле я надевал на руки
сестрины гамаши, которые, выглядывая  из-под коротких рукавов кимоно, только
создавали впечатление, что на мне свитер.
   Моему отцу по работе приходилось подолгу и часто бывать в Токио. Там, в
Уэно, в квартале Сакураги у него был домик, в котором, собственно, он и  жил
большую  часть   времени.  Возвращаясь  домой,  отец   всем,   даже  далеким
родственникам  привозил подарки. Как-то  раз перед  отъездом  в  столицу  он
собрал  в гостиной  детей  и, довольно улыбаясь, стал спрашивать,  что  кому
привезти;  пожелания каждого  записывал в блокнот.  Справедливости ради надо
отметить, что таким нежным родителем он бывал крайне редко.
   Когда меня спрашивают,  чего я хочу,  мне как-то сразу вообще перестает
хотеться  чего-либо.  "Все равно  нет ничего,  что  меня  обрадовало бы",  -
мелькает в голове в таких случаях. В то же время я никогда не мог отказаться
от подарка,  даже если  он мне  совсем не нравился. Отрезать "не  надо" я не
мог; а если вещь  даже  и нравилась,  я,  в  конце концов,  испытывал только
ужасную  горечь,  словно  приобрел  краденое;   да  еще  необъяснимый  страх
преследовал  меня.  Короче  говоря,  решить  эту  альтернативу  я был  не  в
состоянии.  На закате жизни эта черточка моего характера стала  казаться мне
существеннейшим фактором моего позорного бытия.
   Так вот, пока  я мялся, не зная, что ответить, отец все  более мрачнел,
потом не выдержал :
   - Ну и как решим? Книгу, или что другое? Как-то в Асакуса в одной лавке
я видел  маску льва, - ну ты знаешь, маска для танца. Был как раз подходящий
размер. Можно надевать на голову, играть с ней... Хочешь?
   Когда вопрос  поставлен  таким образом, от ответа уже не уйти. Но разве
шут   способен  дать  нормальный  ответ?   Я  чувствовал,  что,  как  актер,
проваливаюсь.
   - Может,  в  самом деле,  лучше книгу? - Старший брат изобразил на лице
серьезность.
   -  Ну  ладно,  книгу так книгу.  - Отец  мрачно захлопнул  блокнот, так
ничего туда и не записав.
   Боже мой! Какую  промашку  я допустил - разозлил отца!  А ведь гнев его
страшен.  Можно ли  как-то  исправить эту  оплошность? В  ту  ночь  я  долго
вертелся  под одеялом, потом  тихо  встал,  прошел  в гостиную, открыл  ящик
стола, куда отец  накануне положил блокнот, достал его, торопливо перелистал
страницы, нашел ту, где отец  отмечал заказы и, послюнив  карандаш, написал:
маска  льва. И потом уже спокойно заснул. Вообще-то эта самая маска мне была
совсем ни к чему. Пожалуй, наоборот, лучше было бы получить в подарок книгу.
Но ведь отец сам хотел подарить мне маску и  потому, руководствуясь желанием
вернуть  его  расположение,   глубокой  ночью  я   отважился  прокрасться  в
гостиную...
   Как  и предполагал,  мои чрезвычайные старания  воздались  сторицей. Из
детской мне было слышно, как вернувшийся из Токио отец говорил матери:
   - В магазине игрушек открываю блокнот, смотрю - написано: маска льва. А
почерк  не мой.  Что  ж это такое? - подумал я, и понял: должно быть, штучки
Ёдзо. Когда  я спросил  его,  что привезти, он только  улыбался и молчал.  А
потом,  наверное, захотелось  ему все-таки  маску  льва, не удержался  и сам
записал мне  в блокнот.  Парень он  у  нас  странный...  Захотел - так бы  и
сказал. Я в магазине не удержался, расхохотался... Позови-ка его скорей.
   Как-то я  собрал в  гостиной  всех  слуг и  служанок,  одного  заставил
барабанить на пианино (хотя мы жили в деревне,  в нашем доме было все "как у
людей"), а сам под эту какафонию плясал "индейский танец", чем ужасно смешил
всех.  Брат сфотографировал этот  мой  танец",  а когда  сделали фотографии,
опять все в доме развеселились: я  танцевал, обмотавшись в ситцевый платок и
там, где он расходился, виднелась  моя  маленькая "штучка".  Видимо, и  этот
эпизод можно считать моей неожиданной победой.
   Ежемесячно  я получал  более десятка журналов для  подростков, из Токио
мне слали кучи разных книг; все  это я молча проглатывал, всякие там доктора
Абрак д'Абры,  профессора Нонсэнсы были мне не в диковинку; начитался разных
повествований о привидениях, кучи юмористических рассказов, потешных историй
эпохи  Эдо*** и  другого чтива, так что  с серьезной  миной  мог  без  конца
рассказывать уморительные вещи и рассмешить домашних мне не стоило труда.
   Но была еще - о ужас! - школа.
   Там меня начали  было уважать. Но  это как раз  и смущало меня.  Я ведь
всегда обманывал ближних своих, ведь пред оком  Всевидящего и Всемогущего  я
просматривался  насквозь, хорошо  понимал это и оттого  ощущал жгучий  стыд,
совершенно нестерпимый  -  и это  называлось "быть уважаемым"... Всеведущему
известно, что "уважаемый" - обманщик, об этом от него все равно когда-нибудь
узнают  люди,  они поймут, что  были  обмануты, и тогда  какова  же будет их
ярость! о Боже, какой будет их месть!! Даже представить себе страшно, волосы
дыбом встают.
Уважение  в школе я заработал не столько тем,  что происхожу из богатой
семьи, сколько  благодаря своим  способностям. С детства я был хвор и  часто
пропускал занятия -  месяц, два, а  то и чуть ли не весь учебный год; тем не
менее, когда в конце года я приезжал на рикше в школу, чтобы сдать экзамены,
оказывалось, что я едва ли  не  самый толковый  ученик в  классе. Да и когда
посещал школу,  совсем не занимался, на уроках  рисовал карикатуры. Потом во
время переменок показывал их, и ребята смеялись до упаду. Школьные сочинения
у меня всегда получались потешными, учителя постоянно по этому поводу делали
замечания,  но я  от  своего  не  отступал. Я  ведь  знал,  что они  сами  с
удовольствием читают эти мои россказни, только вслух не признаются в этом.
   Однажды я  написал  сочинение  (по  своему  обыкновению  в  чрезвычайно
грустных тонах), повествующее о том, как мать взяла меня с собой в Токио и в
дороге  я сходил по  маленькому  в  плевательницу  в  проходе  вагона. Отдал
сочинение  учителю,  абсолютно  уверенный,  что  оно  его  рассмешит,  потом
крадучись  последовал за ним  к дверям  учительской. Еще в  коридоре учитель
достал  из  стопы  мою  тетрадку,  раскрыл  ее  и  начал  хихикать.  Потом я
подглядел, как в учительской он, видимо закончив читать, громко расхохотался
и  стал  показывать мою  тетрадку другим учителям.  Мне было ужасно  приятно
лишний раз удостовериться в своих предположениях.
   Все-таки мне удалось прослыть  просто  потешным малым,  и таким образом
бежать уважения. В табеле по  всем предметам  стояло  10 баллов, и только по
поведению то 6, то 7, что тоже вызывало в доме много смеха.
   Однако же в сущности я был отнюдь не потешным малым. Совсем наоборот. В
эти годы служанки и  слуги обучили меня  кое-каким гнусностям, целомудрия  я
лишился... Сейчас мне кажется, что, по отношению к ребенку из всех возможных
злодеяний человеческих то,  о чем я пишу - наибезобразнейшее, наинизчайшее и
жесточайшее преступление. Но я сносил, я терпел. Так мне пришлось узнать еще
одну сторону человеческого бытия, и я мог лишь бессильно смеяться над этим.
   Если бы  я  привык говорить правду, то, очень  может быть,  безо всякой
робости рассказал бы отцу с матерью, что сделали со мной слуги; но беда была
еще и в том, что у  меня с  родителями  не было  полного взаимопонимания. На
чью-либо  помощь рассчитывать не риходилось. Обратись я к отцу ли, к матери,
к  полиции,  к  правительству - чего  в конце концов добился бы?  Все  равно
мнение сильных мира сего прижмет меня к стенке. И только.
   Я  прекрасно знаю о том, что в нашем мире существует несправедливость и
тщетно взывать к людям; сам я никогда не говорил того,  что думаю, постоянно
скрывал свои мысли, и считал, что мне не остается ничего другого, как только
продолжать паясничать.
   "Ты  что?!  О каком неверии в человека  ты  говоришь?  С  каких  пор ты
рассуждаешь, как христианин?" -  Не  исключено, найдутся люди, которые могут
меня так спросить, и не без насмешки.  Но, по-моему, неверие людей совсем не
увязывается  с  религией.  Ведь  и  в  самом  деле,  разве  люди, включая  и
насмешников, не живут  припеваючи  без дум  об Иегове или о  ком  другом,  в
атмосфере недоверия, в неверии друг к другу?
   Вспоминается такой случай  из  детства.  Однажды в наш городок приехала
выступать знаменитость  -  член  партии, в  которой состоял  отец. Вместе со
слугами я пошел в театр слушать эту знаменитость.  Зал был  полон, то и дело
встречались люди, с которыми отец был дружен. Знаменитому оратору все  долго
рукоплескали, а  когда собрание  закончилось и  присутствовавшие  небольшими
группками стали расходиться, я,  шагая ночью по заснеженной  улице,  слышал,
как они в  пух и прах разносили сегодняшнюю речь своего кумира.  Среди  тех,
кто  поносил   собрание,   были  и   близкие  друзья  отца.  Его  "друзья  и
единомышленники"  сердито  говорили,  что  и  вступительное  слово,  которое
произнес отец, никуда не годится, и речь знаменитого гостя - черт знает  что
такое... И они же, войдя к нам в дом, с сияющими физиономиями говорили отцу,
что собрание прошло чрезвычайно успешно. Слуги - и те! - на вопрос матери: а
как  выступление  гостя? - отвечали: замечательно,  замечательно  интересное
выступление! И  тут  же,  расходясь, говорили  друг  другу, что  нет  ничего
тоскливее таких собраний.
   Но это еще не самый яркий пример.
   Все-таки  удивительно, что, обманывая друг друга, никто из  людей,  как
видно этим не мучается - обман стараются вовсе не заметить. А при этом жизнь
человеческая дает нам  уйму примеров  недоверия, недоверчивости  -  примеров
выпуклых, совершенно очевидных. Не могу я принять такой взаимный обман. Хотя
сам-то,  паясничая,  с  утра  до  ночи  только  тем  и  занимаюсь  что  всех
обманываю...  Добродетель  - справедливость  на  уровне  школьного  учебника
морали -  не привлекает  меня.  Но  понять людей,  которые, явно  обманывая,
считают,  что живут чисто, ясно, незамутненно - понять, принять этих людей я
не  в  состоянии.  Почему-то  до  сих пор  люди  не уяснили такие потрясающе
простые истины.  Да и  сам я, если б  удалось постичь  их, вряд ли  стал  бы
тщательно  изучать людские  повадки,  вряд  ли скатился  до того обхождения,
которым я людей пользую. И не пришлось бы мне противопоставлять себя законам
человеческой  жизни, переживать ночами  муки поистине  адские.  Вот  ведь  о
ненавистном злодеянии слуг и служанок я никому не пожаловался не потому, что
не верю в людей, и, конечно, не из-за христианской догмы, а потому, что люди
плотно закрыли створки доверия  передо  мной, маленьким  человеком по  имени
Ёдзо.  Да,  я  думаю  именно так. Даже  отец  с  матерью  - и  те -  бывало,
демонстрировали, насколько я недосягаем для их понимания.
   И то, что я не из тех,  кто, пользуясь доверием людей, станет искать  у
них помощи, в первую очередь особым чутьем поняли многие женщины; они учуяли
мое одиночество, и это позволяло им пользоваться мною как заблагорассудится.
То  есть,  я  просто  хочу  сказать, что  женщины  видели  во мне  человека,
способного сохранять любовные тайны.

   * Натто - масса из перебродивших соевых бобов.
   ** Ё-чян - уменьшительно-ласкательная форма имени Ёдзо.
   *** Эпоха Эдо - ХУШ-XIX вв.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0574 сек.