Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Иван Шмелев - Неупиваемая чаша

Скачать Иван Шмелев - Неупиваемая чаша

Об Иване Шмелеве (1873--1950)


-------------------------------------------------------------------------------
     "Среднего  роста,  тонкий, худощавый,  большие серые глаза... Эти глаза
владеют всем лицом... склонны к ласковой усмешке,  но чаще глубоко серьезные
и грустные. Его лицо изборождено глубокими складками-впадинами от созерцания
и  сострадания...  лицо  русское,--  лицо  прошлых  веков, пожалуй  --  лицо
старовера,  страдальца.   Так   и   было:  дед   Ивана  Сергеевича  Шмелева,
государственный  крестьянин  из  Гуслиц,  Богородского   уезда,   Московской
губернии,-- старовер, кто-то  из предков был ярый начетчик, борец за веру --
выступал при царевне Софье в "прях", то есть в спорах  о вере. Предки матери
тоже  вышли  из крестьянства,  исконная русская кровь  течет  в жилах  Ивана
Сергеевича Шмелева".
     Такой портрет Шмелева дает в своей книжке чуткий,  внимательный биограф
писателя, его племянница Ю. А. Кутырина [К у т ы р и н а Ю. А.  Иван Шмелев.
Париж, 1960, с. 5.].
     Портрет    очень   точный,   позволяющий    лучше    понять    характер
Шмелева-человека и Шмелева-художника. Глубоко народное,  даже простонародное
начало,  тяга  к нравственным  ценностям,  вера  в  высшую  справедливость и
одновременно резкое отрицание  социальной  неправды  определяют  его натуру.
Более подробное объяснение ее, ее истоков, развития  мы  находим в биографии
Шмелева.
     И. С. Шмелев родился в  Москве, в Кадашевской  слободе  21  сентября (3
октября)  1873  года,  в  семье подрядчика. Москва  --  глубинный  исток его
творчества. Коренной житель  первопрестольной, Шмелев  великолепно знал этот
город и  любил его -- нежно, преданно, страстно. Именно самые ранние детские
впечатления  навсегда  заронили  в его душу и  мартовскую  капель, и вербную
неделю, и "стояние"  в церкви, и путешествие  старой Москвой. Она  жила  для
Шмелева живой и  первородной жизнью, которая и  посейчас напоминает о себе в
названиях улиц и улочек, площадей и площадок, проездов, набережных, тупиков,
сокрывших под асфальтом большие и малые поля, полянки, всполья, пески, грязи
и глинища, мхи, ольхи, даже  дебри, или  дерби,  ку-лижки, болотные места  и
сами болота, кочки,  лужники, вражки-овраги,  ендовы-рвы, могилипы,  а также
боры и  великое множество садов и прудов. И ближе всего  Шмелеву  оставалась
Москва  в  том  треугольнике,  который  образуется  изгибом   Москвы-реки  с
водоотводным  каналом и  с  юго-востока ограничен  Крымским  валом и Валовой
улицей,--  Замоскворечье,  где проживало  купечество, мещанство и  множество
фабричного  и заводского люда.  Самые  его  поэтичные книги --  о Москве,  о
Замоскворечье.
     Глубоки  московские корни Шмелевых. Прадед писателя жил в  Москве уже в
1812 году и, как полагается кадашу, торговал  посудным и шепным товаром. Дед
продолжал  его  дело  и  брал  подряды  на  постройку  домов.  О  крутом   и
справедливом  характере  деда  Ивана  Ивановича  (в семье  по  мужской линии
переходили два имени: Иван и Сергей) Шмелев рассказывает в автобиографии:
     "На постройке  Коломенского  дворца (под Москвой) он потерял почти весь
капитал "из-за  упрямства" -- отказался дать взятку. Он старался "для чести"
и  говорил, что за  стройку  ему  должны кулек крестов прислать, а не тянуть
взятки.  За это он  поплатился:  потребовали крупных переделок.  Дед  бросил
подряд, потеряв залог  и стоимость работ. Печальным воспоминанием  об этом в
нашем доме оказался "царский паркет", из купленного с торгов и снесенного на
хлам старого коломенского дворца.
     "Цари  ходили!  --  говаривал  дед,  сумрачно  посматривая  в  щелистые
рисунчатые полы.-- В сорок тысяч мне этот паркет влез! Дорогой паркет..."
     После деда отец нашел в сундучке только три тысячи. Старый каменный дом
да  эти  три тысячи --  было все, что осталось от полувековой  работы отца и
деда. Были долги" [Русская литература. 1973, N4, с.42].
     Особое место  в  детских впечатлениях,  в благодарной  памяти  Шмелева,
хочется  сказать --  место матери,  занимает отец Сергей Иванович,  которому
писатель  посвящает  самые  проникновенные, поэтические  строки. Собственную
мать  Шмелев  упоминает  в  автобиографических  книгах изредка  и словно  бы
неохотно.  Лишь  отраженно,  из других источников, узнаем мы о  драме, с ней
связанной, о  детских  страданиях, оставивших в душе незарубцевавшуюся рану.
Так,  В.  Н. Муромцева-Бунина отмечает  в дневнике от 16 февраля  1929 года:
"Шмелев  рассказывал, как его пороли, веник  превращался в мелкие кусочки. О
матери  он  писать не  может,  а  об отце  --  бесконечно"  [Устами Буниных.
Дневники Ивана Алексеевича и Веры  Николаевны  и  другие архивные материалы.
Под редакцией Милицы Грин. В 3-х томах,  т. 2. Франкфурт-на-Майне,  1981, с.
199. ].
     Вот   отчего   и   в   шмелевской   автобиографии,   и   в   позднейших
книгах-воспоминаниях так много -- об отце.
     "Отец  не окончил курса в мещанском училище. С пятнадцати  лет  помогал
деду по подрядным делам. Покупал леса, гонял плоты и барки с лесом и  щепным
товаром.  После смерти  отца  занимался подрядами: строил мосты,  дома, брал
подряды  по иллюминации столицы  в дни торжеств, держал  плотомойни на реке,
купальни, лодки, бани, ввел впервые в  Москве ледяные  горы, ставил балаганы
на  Девичьем поле и  под  Новинским. Кипел в делах. Дома его видели только в
праздник. Последним его делом был подряд по постройке трибун для  публики на
открытии памятника Пушкину. Отец лежал больной и не был на торжестве. Помню,
на  окне  у  нас  была  сложена  кучка  билетов  на  эти  торжества  --  для
родственников.  Но,  должно  быть,  никто  из  родственников  не пошел:  эти
билетики долго лежали на окошечке, и я строил из них домики...
     Я  остался после него лет семи"  [Русская литература, 1973,  No  4,  с.
142.].
     Семья  отличалась  патриархальностью, истовой религиозностью ("В доме я
не   видал   книг,  кроме  Евангелия..."  --   вспоминал  Шмелев).  Впрочем,
неотъемлемой чертой этой  патриархальности  было  и  патриотическое чувство,
пылкая любовь к родной земле и ее истории, героическому прошлому.
     Патриархальны, религиозны, как и хозяева, и преданы им были слуги.  Они
рассказывали  маленькому Ване  истории об иноках и подвижниках, сопровождали
его в путешествии в Трои-це-Сергиеву лавру, знаменитый монастырь, основанный
преподобным Сергием  Радонежским.  Им  он  читал Пушкина и Крылова.  Позднее
Шмелев посвятит  одному  из  них,  старому  "филенщику"  Горкину, лирические
воспоминания детских лет.
     Совсем  иной дух, чем в доме, царил на замоскворецком дворе Шмелевых --
сперва  в  Кадашах,  а потом  на Большой  Калужской,--  куда со всех  концов
России, в поисках заработка, стекались рабочие-строители.
     "Ранние  годы,--  вспоминал  писатель,--  дали  мне много  впечатлений.
Получил  я их  "на  дворе" .  Во  дворе  стояла постоянная толчея.  Работали
плотники,  каменщики,  маляры, сооружая и раскрашивая щиты  для иллюминации.
Приходили  получать  расчет  и галдели тьма народу.  Заливались  стаканчики,
плошки, кубастики. Пестрели вензеля. В  амбарах было напихано много чудесных
декораций с  балаганов.  Художники с  Хитрова рынка  храбро  мазали огромные
полотнища, создавали чудесный мир чудовищ и пестрых боев.  Здесь были моря с
плавающими китами  и  крокодилами,  и корабли, и диковинные цветы, и  люди с
зверскими лицами,  крылатые  змеи, арабы,  скелеты --  все,  что могла  дать
голова людей в опорках, с сизыми носами, все эти "мастаки и ар-химеды",  как
называл их отец. Эти "архимеды и мастаки" пели смешные песенки и не лазили в
карман за словом.  Слов было много на нашем дворе -- всяких. Это была первая
прочитанная мною книга  -- книга живого,  бойкого и красочного слова. Здесь,
во дворе,  я увидел народ. Я здесь привык  к нему и не боялся  ни ругани, ни
диких криков, ни лохматых голов, ни  дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели
на  меня  очень   любовно.  Мозолистые   руки   давали  мне   с  добродушным
подмигиваньем  и  рубанки,  и  пилу,  и  топорик,  и  молотки  и  учили, как
"притрафляться"  на  досках, среди смолистого  запаха  стружек,  я ел кислый
хлеб,  круто  посоленный,  головки  лука  и  черные,  из деревни привезенные
лепешки. Здесь я слушал летними  вечерами, после работы, рассказы о деревне,
сказки  и  ждал  балагурство.  Дюжие руки ломовых  таскали меня  в конюшни к
лошадям,  сажали на изъеденные лошадиные  спины, гладили ласково по  голове.
Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя,  крепкой махорки.  Здесь я впервые
почувствовал тоску русской  души в песне,  которую пел  рыжий  маляр. И-эх и
темы-най лес... да эх и темы-на-ай... Я любил украдкой забраться в обедающую
артель, робко взять ложку, только что  начисто вылизанную и вытертую большим
корявым  пальцем  с сизо-желтым  ногтем,  и  глотать обжигающие  щи,  крепко
сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого и грустного.
Я видел, как теряют на  работе  пальцы,  как  течет  кровь  из-под сорванных
мозолей и ногтей, как натирают  мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках,
как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и
как  их читают.  Здесь  я  получил  первое  и важное знание жизни.  Здесь  я
почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он делал то,
чего  не  могли делать такие,  как  я, как мои родные. Эти лохматые  на моих
глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по
     карнизам, спускались  под землю  в  колодезь, вырезали из досок фигуры,
ковали  лошадей,   брыкающихся,   писали  красками   чудеса,  пели  песни  и
рассказывали дух захватывающие сказки...
     Во  дворе  было  много  ремесленников  --   бараночников,   сапожников,
скорняков,  портных.   Они   дали  мне  много  слов,   много  неопределенных
чувствований и опыта. Двор наш для меня явился первой школой жизни --  самой
важной  и мудрой.  Здесь получались тысячи толчков для мысли. И все то,  что
теплого  бьется  в  душе,  что  заставляет  жалеть  и негодовать,  думать  и
чувствовать, я получил от сотен простых людей с мозолистыми руками и добрыми
для меня, ребенка, глазами" [Русская литература, 1973, No 4, с. 142--143].
     Сознание мальчика, таким образом,  формировалось под разными влияниями.
"Наш двор" оказался для Шмелева первой школой правдолюбия и  гуманизма,  что
во  многом предопределило характер его будущего творчества  и позицию автора
-- защитника обиженных и угнетенных ("Гражданин Уклейкин", 1907; "Человек из
ресторана",  1911;  "Неупиваемая  Чаша",  1919;  "Наполеон",  1928, и  др.).
Домашнее воспитание  заронило в  его душу  глубокую любовь к  России, веру в
победу высшей справедливости,  тягу  к  нравственно-духовным  и  религиозным
исканиям.
     Однако, возвращаясь к  той атмосфере, которая царила в шмелевском доме,
следует сказать,  что,  при всей  патриархальности и верности  старозаветным
укладам, в ней ощущались  -- и чем  далее,  тем сильнее -- веяния  культуры,
образования,  искусства.   И  в   этом,  бесспорно,  была   заслуга  матери.
Неласковая, жестокая, волевая, она прекрасно понимала, как важно  дать детям
(Ване и  двум его  сестрам) отличное образование, и добилась этого, несмотря
на  резко ухудшившееся  материальное положение семьи после нежданной  смерти
кормильца-мужа.
     Шмелев-гимназист открыл для себя новый, волшебный мир -мир литературы и
искусства.
     Это определило его  увлечения  --  сперва  театром  (он  вызубрил  весь
репертуар  у  Корша),  а  потом  --   музыкой.  Старшая  сестра  училась   в
консерватории  и   собиралась,  как  вспоминал  сам  Шмелев,  "кончать   "на
виртуозку".  Забравшись под фикус,  мальчик часами слушал,  как  она  играла
сложные  пьесы  --  Лунную сонату Бетховена  или "Бурю  на Волге"  Аренского
(автобиографический   рассказ   "Музыкальная  история",   1934).   Неистовый
"музыкальный  роман"  кончился  трагикомически.  Мальчик  послал   Аренскому
написанное  в  состоянии  "какого-то умопомрачения  и  страсти"  либретто по
лермонтовскому  "Маскараду", в полном убеждении, что маэстро положит его  на
музыку.  Но  Аренский не  удостоил его даже ответом, а текст стал гулять  по
консерватории.  Сестра и  ее очаровательная  подруга (для которой либреттист
придумал  особенно  выигрышные  арии)  преследовали  Ваню  "перлами" из  его
сочинения:
     Мы игроки, мы игроки...
     Каки-каки Мы игроки!..
     Гораздо   важнее   для  юного   Шмелева   оказались  первые   опыты   в
художественной прозе: "Вышло это так просто и неторжественно,-- вспоминал он
в автобиографическом очерке 1931 года  "Как я  стал писателем",-- что я и не
заметил. Можно сказать,  вышло это непредумышленно. Теперь, когда  это вышло
на самом деле, кажется мне порой, что я не делался писателем, а будто всегда
им был, только  -- писателем "без печати". В первом классе гимназии он носил
прозвище "римский оратор" и был прославленным рассказчиком,  специалистом по
сказкам.
     Страсть   к   "сочинительству"   была  необоримой.   И   некую  светлую
побудительную роль, безусловно, сыграл А. П. Чехов (очерки 1934  года "Как я
встречался с Чеховым"). Образ  его легкой,  но  незабываемой тенью  вошел  в
память  маленького  гимназиста.  Случайные  встречи  через много  лет  стали
казаться  Шмелеву  судьбоносными  в  выборе  пути  писателя  --  страдальца,
заступника народного.
     Чехов  остался  на  всю жизнь  его истинным идеалом.  Но  были и другие
влияния,  пробуждающие  творческое   начало.  В  гимназических  буднях,  где
большинство   педагогов  отталкивало   мальчика   своей   рутиной,  казенным
формализмом, воистину  светлым  лучом  выделялся преподаватель  словесности,
"незабвенный"  Федор  Владимирович  Цветаев.  Пятиклассник   Шмелев  получил
наконец свободу: пиши как хочешь!
     "И  я  записал  ретиво  "про  природу",--  вспоминал  Шмелев.--  Писать
классные сочинения на поэтические темы, например -- "Утро в  лесу", "Русская
зима",  "Осень  по Пушкину", "Рыбная ловля",  "Гроза в лесу"...--  было одно
блаженство". Это было совсем не то, что задавалось раньше: не "Труд и любовь
к  ближнему как основы  нравственного  совершенствования" (...)  и  не  "Чем
отличаются союзы от наречий".
     Кто  знает,  быть  может,  если  бы  не  Цветаев, мы  не знали  сегодня
замечательного писателя Шмелева...
     "Плотный, медлительный, как  будто полусонный, говоривший чуть-чуть  на
"о",  посмеивающийся  чуть  глазом,  благодушно,  Федор  Владимирович  любил
"слово":  так, мимоходом  будто, с  ленцою  русской,  возьмет  и прочтет  из
Пушкина... Господи, да какой же Пушкин! Даже Данилка, прозванный  "Сатаной",
и тот проникался чувством.
     Имел он песен дивный дар И голос, шуму вод подобный,--
     певуче читал Цветаев, и мне казалось, что -- для себя.
     Он ставил  мне за "рассказы" пятерки  с тремя иногда крестами,--  такие
жирные!  -- и как-то,  тыча  мне  пальцем  в  голову, словно вбивал в мозги,
торжественно изрек:
     --  Вот что,  муж-чи-на...-- а некоторые судари пишут "муш-чи-на", как,
например, зрелый му-жи-чи-на Шкробов! --  у тебя  есть что-то...  некая, как
говорится, "шишка". Притчу о талантах... пом-ни!"
     Видимо,  под  благотворным влиянием Цветаева  резко расшился умственный
кругозор  Шмелева-гимназиста,  обогатился его духовный мир, в который  вошли
новые книги, новые авторы. В автобиографии сам он отмечал:
     "Короленко и Успенский закрепили то, что было затронуто во мне Пушкиным
и  Крыловым,  что я видел из  жизни на  пашей  дворе.  Некоторые рассказы из
"Записок  охотника" соответствовали тому настроению, которое  во мне крепло.
Это  настроение  я  назову   --  чувством  народности,  русскости,  родного.
Окончательно это чувство во мне закрепил Толстой. Его  "Казаки"  и  "Война и
мир" меня закрутили и потрясли. И помню, закончив "Войну и  мир",-- это было
в  шестом классе,-- я  впервые  почувствовал величие,  могучесть и  какое-то
божественное,   что  заключено  в   творениях  писателей.  Писатель  --  это
величайшее,  что  есть  на земле  и  в  людях.  Перед  словом  "писатель"  я
благоговел.  И  тогда,  не  навеянное  уроками  русского  языка,  а  добытое
внутренним  опытом,  встали  передо мной как две великие  грани -- Пушкин  и
Толстой" [Русская литература, 1973, No 4, с. 144. ].




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0552 сек.