Драма
Михаил Веллер. - Ножик Сережи Довлатова
Скачать Михаил Веллер. - Ножик Сережи Довлатова
Вообще журнальчик "Радуга" мог издавать один человек, по первым
понедельникам месяца, перед обедом, под холодную закуску. Но редакционные
дамы, как свойственно всем дамам, ставшим редакционными, пили кофе и строили
интриги в убеждении, что коллектив работает напряженно, а штат явно неполон.
Занять каждого своим делом, чтоб ему было некогда соваться в чужие, удалось
только Фигаро, и то ненадолго.
Жизнь "Радуги" - отдельный роман. Впрочем, все есть роман - при наличии
у автора ассоциативно-го мышления. Условием чего служит вообще наличие у
автора мышления. Достопамятные дискуссии о смерти романа ошарашивали
безмозглостью. Ежли роман - зеркало, с которым идешь по большой дороге, - то
ли дороги укоротились, то ли ножки у дискуссантов ослабли, то ли славная
ленинская теория зеркального отражения трещину дала.
То мог быть роман о ячейке Народного фронта, который привел Эстонию к
независимости, а своих зачинщиков, творческую интеллигенцию, к помойке. Что
роман - эпическая трилогия! И жизнь каждого сотрудника - тоже роман,
философский, энциклопедический, сентиментальный и местами матерный.
Психологический триллер о том, как схарчили замглавного редактора. Сага о
художнике, заболевшем аллергией на все виды красок, лечившимся год, не вняв
знаку Господню, и упрямо продолжившим свою богопротивную деятельность. Или
как собрали десяток идиотов, страдающих профессиональной непригодностью во
всех областях занятий, и поэтому часто их меняющих, что должно было
компенсироваться недержанием речи и синдромом реформаторства на фоне
вялотекущей шизофрении, и объединили их в демократический дискуссионный клуб
прогрессивной русской интеллигенции. Клуб дискутировал по четвергам, и
головная боль у меня проходила к вечеру субботы.
Но по легенде, которая всегда совершеннее действительности, Довлатов
уже написал
подобный роман. О том, как он работал и ленинградском "Костре". По этой
легенде роман назывался "Мой "Костер". Раз в неделю, в ночь на субботу, его
поглавно читали по "Свободе". Главы назывались: "Корректор", "Завпоэзией", "
Ответственный секретарь". Произведение было лаконичным и сильным. Довлатов
отличался наблюдательностью и юмористическим складом ума, поэтому каждый
понедельник прославленного в свой черед сотрудника редакции вызывали на
Литейный и после непро-должительной беседы увольняли с треском. Редакция
бросила работать Всю неделю с дрожью ждали очередной передачи, а в субботу,
нервно куря и закусывая водку валидолом, крутили приемники, чтобы узнать,
кто из них приговорен к казни на этот понедельник. Русская рулетка. Ряды
редели. Смертельный удар был нанесен главой "Жратва". Редакция помещалась
недалече от Смольного и в качестве органа Обкома комсомола обедала в
смольнинской столовой. Не в том зале, конечно, где боссы, и не в том, где
инструкторы, и не в том, где машинистки, а вместе с шоферами и наружной
охраной, но все равно - кормушка святая святых, экологически чистые
деликатесы но дешевке, закрыто для простого народа. Довлатов описал
столовую.
В следующий понедельник редакцию навсегда открепили от столовой
Смольного. Ненависть к Довлатову, запивающему сейчас биг-маки кока-колой,
достигла смертельной степени и приобрела священный классовый характер. Можно
простить увольнении отца, но не потерю спецраспределителя.
Однако по прошествии лет, утечении вод и перемене масок и декораций
явствует из довлатовской деятельности в "Костре" совсем другая история,
закулисная, непреложно реальная и неизбежно умолчанная. Достаточно перечесть
главу "Костер" из книги "Ремесло". Пригласил его Воскобойников. Позднее
выяснилось, что мягкохарактерный Воскобойников работал на ГБ. Довлатов прав
в догадках: в журнал обкома комсомола никаким каком не могли взять человека
с нечистой анкетой, беспартийного, без круто волосатой лапы, обратившего на
себя внимание конторы в связи с политическим процессом, автора сочтенных
неблагонадежными рукописей, уволенного по указанию ГБ из газеты, книгу
приказали рассылать, сам под колпаком. Лишь тот, кто ничего не знает о
структуре и системе информации и надзора за печатью и функциях отделов
кадров, может думать иначе; для прочих совграждан это однозначно, как
штемпель в паспорте. Замазанного человека возьмут только с каким-то умыслом.
Теоретически первое - сотрудничество, на которое дается номинальное
согласие. Зачем осторожнейшему лояльнейшему Воскобойникову такой
подчиненный? После скандала в Таллинне? А вот пред патроном надо изображать
деятельность: привлечение новых лиц, расширение сферы работы. Патрон
требует; от патрона только такая инициатива и могла исходить. Второе, что
вероятнее: Довлатои мог быть полезен как источник информации и связей в
среде ленинградской диссидентствующей творческой интеллигенции. Нехай будет
под присмотром, поближе к глазу Большого Брата. Об этом его и извещать не
надо. В любом случае объективно оказался совершен неплохой и даже добрый
поступок, в чем вполне можно с Довлатовым согласиться.
С ним вообще трудно не соглашаться, таков был характер его дарования.
Он не написал, в некотором смысле, ничего спорного. Все просто и внятно. А
если ты с чем-то все-таки не соглашался, легко соглашался он. По жизни он
был миролюбивый человек. Я тоже.
И когда я стал редактировать его рассказы, несогласие вызвали только
два места... Тут паленая-драная память срывается с веревки: редактирование -
это поэма особая, о тридцати трех песнях, девяносто девяти сценах. Моя
любимая сцена в советском редактировании - это когда классик советской
литературы и знатный алкоголик-миллионер - нет, не Шолохов, но Федор
Панферов тоже ничего - был наряжен руководить Всесоюзным совещанием
редакторов. Открытие имело произойти в десять утра в большом зале Дома
литераторов. В десять редакторы празднично расселись. Они не были
классиками, а многие из них не были алкоголиками, многие вообще съехались из
провинций на халявное столичное удовольствие, чего ж им в десять не
рассесться. Но Панферов, повторяю, как хорошо было известно всем его
знавшим, в десять утра если и садился, так только с целью принять стопарь на
опохмел, жалобно выматериться и лечь обратно. Итак. ждут. Ждут... И в самом
деле, к одиннадцати появляется Панферов. Недоопохмелившийся и
недополежавший. Злой, как цепная сука. Транспортируют его под руки из-за
кулис, как адскую машину на взводе, и устанавливают иа трибуне. Кладут перед
микрофоном текст приветственного слова. Панферов икает, отпивает воды,
текстом вытирает губы, потом потный лоб, потом сморкается в него и убирает в
карман. С бычьей ненавистью смотрит в зал. И, наконец, тяжело произносит:
- Всех редакторов... я бы перевешал, как шелудивых собак! Но -
поскольку это не в моих силах... пока... особенно сейчас... ох... Всесоюзное
совещание редакторов объявляю открытым! вашу мать...
Когда первый автор после моего редактирования заплакал, я с этим делом
завязал. Исправлял лишь редкие явные огрехи - с согласия. Над самим всю
жизнь измывались - фиг ли теперь самому других мучить. Ссылки на учебник
русского языка меня бесит. А откуда, интересно, взялись в академической
грамматике все ее правила? Очень просто: кто-то взял и вставил. На основе
уже существовавших ранее текстов. Спасибо за усреднение и нивелировку. Зачем
я должен доказывать скудоумным, что синтаксис есть графическое обозначение
интонации, коя есть акустическое обозначение семантических оттенков фразы, а
нюансы-то смысла и возможно на письме передать лишь индивидуальной. каждый
раз со своей собственной задачей, пунктуацией? Ученого учить - только
портить. Я понимаю, что редактору сладка властная причастность к процессу
творчества, он рьяно отстаивает в этом смысл и оправдание своей жизни. Так
пусть не самоутверждается за счет моего текста. По законам, понимаешь,
современной аэродинамики шмель летать не может. Не должен, падла, летать! А
он летает... сука насекомая неграмотная. Так не умеешь летать сам - не мешай
шмелю. Не учи отца делать детей. Я себе заказал типографский штамп, и теперь
шлепаю его на все рукописи: "Публикация при любом изменении текста
запрещена!" Хотя лучше шлепать в лоб. Что по лбу.
Поэтому Довлатова я редактировал мягко. Я позвонил, обсудил разницу в
климатических и временных поясах, потребительскую ситуацию и политические
прогнозы и перешел:
- Тут у вас написано: "шестидесятиэа рядный АКМ".
- Гм, - выжидательно произнес Довлатов.
- У Калашникова - магазин иа тридцать патронов. Шестидесятизарядных
магазинов к автомату нет. Это в Афгане стали связывать изолентой два рожка
валетом, для скорости перезаряжания. Но это нештатная модернизация, в армии
запрещено. Возможно, дело просто в том, что наряд получает но два рожка с
боевыми патронами, всего шестьдесят штук: один рожок примкнут, второй в
подсумке. Но автомат все-таки тридцатизарядный.
- Гм. Возможно. Знаете, это так давно все было... я мог уже и забыть.
Пусть будет тридцатизарядный. Хорошо.
Я чувствовал свою бестактность. Все-таки в охранных войсках служил он,
а не я. От неловкости был многословным: падла-редактор как бы оправдывался.
- Дальше, - спросил Довлатов без излишней приветливости.
- Второе и последнее, - поспешил заверить я и готовно добавил: - Здесь
я не буду настаивать. Понимаете, ненормативная лексика - вещь такая,
спорная... Но мне кажется, что слово "гондон" правильнее писать через "о", а
не через "а". Как бы образование разговорного просторечия по аналогии
литературному "кондом", который через "о". Это, конечно, дело слуха, в
препозиции стоит редуцированный, но в принципе формальное расподобление при
сохранении внутренней семантики идет именно по такому пути...