Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Йозеф Шкворецкий. - Бас-саксофон

Скачать Йозеф Шкворецкий. - Бас-саксофон

     А  однажды  здесь  расцвела  орхидея  (да;  когда  раздвинули  занавес,
появилось такое чувство, будто на залитой светом сцене расцвела золотая роза
нового  познания)  --  джазовая  капелла  К.  А.  Дворского;  вот  и  пойми,
мечтательно задумался  я,  этот  абсурд: капелла,  где джаза-то  было  всего
ничего, бог  знает  чем  было все  остальное, но тебя ждет какая-то странная
ловушка, нечто такое, чего не поймет  лишь Костелец  (в том числе и огромный
Костелец нашего мира) -- то обманчивое мгновение, когда будто бы открываются
врата жизни, но, к несчастью,  жизни  в стороне от мира и от всего, чем этот
мир  живет,  врата не  к искусству  даже,  а  к  чувству, к эйфории; пусть к
оптическому и акустическому обману, но все же к сущности нашего бытия, каким
оно  есть  на  самом  деле: маленьким,  детски  наивным,  поверхностным,  не
способным к большим глубинам и высшим чувствам, примитивным, бессильным, как
бессильно  само  человечество,  даже неспособное выразить  то, что  отворяет
врата к лучшей жизни. Но  именно всем этим оно, это мгновение,  и определяет
жизнь, раз и навсегда; в память врезается бриллиантик -- пусть стекляшка, но
не  украденная  --  этого  переживания:  как  тогда  поднялся  занавес,  как
фортиссимо  медных инструментов сотрясло зал своими синкопами, как сладостно
взлетели саксофоны; и  это  уже на  всю  жизнь;  старая,  мифическая  тяга к
иллюзии,  которая  в  конце  концов  нас разрушит,  потому что она --  якорь
молодости, путы инфантилизма, эта иллюзия останется с  нами слишком надолго,
чтобы  потом начинать  сначала -- поздно может быть уже для  всего. Сейчас я
играл, сила этой музыкальной  слабости втянула меня в натужный шик бродячего
оркестра Лотара  Кинзе;  своим одолженным альтом  я  рыдал,  как музыкальный
клоун, по моему лицу текли слезы -- не знаю почему, этого никогда не знаешь;
может, слезы какого-то сожаления, что  человек  должен умереть, только начав
жить; старая-престарая альфа и омега.  Я уже не видел  Хорста Германна Кюля,
передо мной раскачивалась фиолетовая спина Лотара Кинзе,  дико взмахивающего
своим  дико  неточным смычком, и девушка  из  Моабита,  поющая  надтреснутым
голосом:  эс  гет  аллес  форюбер,  эс гет  аллес  форбай.  Словно  корабль,
штормующий  в океане  какого-то провала  времени,  какого-то клина,  вбитого
между нормальным  полуднем, закончившимся возле  серого  фургончика, и между
ночью,   которая,   несомненно,  тоже  будет  нормальной  (я   не   верил  в
сверхъестественные явления), на  постели, под окном со звездным небом.  Нет,
Костелец в это не поверит. И я вдруг вспомнил о себе между этими призраками,
вспомнил,  как  страшен  этот пронзительно острый  миг  познания:  как  меня
произвели на этот  душный,  бесчеловечный,  безобразный  свет --  мягенького
ребенка,   сотканного  из   мечтательных  снов;  как  эти   мечты  постоянно
пронизывали его --  но  не  грандиозные,  а  патологические мечты  бессилия,
неспособности, наполненные болезнями, насмешливым, колким  девичьим  смехом,
бесталанностью,  одинокими утренними киносеансами, ночными кошмарами, ночным
ужасом,  что это все однажды кончится, рухнет; ребенок, с первой  же розовой
коляски  уязвленный  смертью;  страхом чужих взглядов,  ушей, прикосновений,
одинокий,  неудачливый  ребенок, сумасброд  для  непонимающих.  Я  играл,  и
огромный бас-саксофон склонялся надо мной, как рама неясной картины. В  этот
момент я чувствовал, знал, что отныне и  навсегда  принадлежу Лотару  Кинзе,
что я  вместе с ним прошел весь этот кочевой путь крушений и что всегда буду
с ним  вплоть до горестной кончины;  с бедами этой потрепанной компании, над
которой,  словно  виселица,  возвышается  бас-саксофон; с  этой  девушкой  с
надломленным голосом,  словно треснувший колокол. Лица дер дойчен гемайнде в
зрительном зале увядали,  опускались, переплетались; костлявые пальцы Лотара
Кинзе танцевали с ними на двух струнах: отдельные композиции, шлягеры, танго
и  плоские фокстроты разделялись  другой  дисгармонией -- рукоплесканиями, к
которым присоединялся  звук  большого барабана  сзади меня, чтобы поддержать
это  согласие глухими, кожаными  раскатами  грома:  темные  очки  маленького
горбуна  поднимались  к сияющей рампе, под ними -- синие губы, сейчас уже не
сведенные депрессией,  постоянной тяготой существования, а в почти радостной
поуулыбке  от  этой музыки,  которая  ему  нравилась,  хотя  была  такой  же
горбатой.  Но  Хорст  Германн  Кюль  вроде  бы этого не  понимал,  продолжал
апплодировать;   новая   порция   воющего  крика,   этой  приблизительности,
несовершенства  -- и новые рукоплескания. Посреди аплодисментов на мое плечо
легла рука; я посмотрел на нее: белая, мягкая рука, не рабочего, а человека,
который добывает свой  хлеб как-то  иначе. Запястье  терялось  в облегающем,
ослепительно белом манжете  из  какой-то мягкой  ткани, будто  было обмотано
кружевами в несколько слоев, а над ними -- другой, свободный манжет с черной
пуговицей.  И  прозвучал  голос:  Ком  гер!  Хинтер  ди   кулиссен!  Ровный,
отчетливый голос, хриплый полушепот. Я  посмотрел выше,  вдоль этой руки, по
предплечью, но лицо мужчины (была это тяжелая, большая мужская рука) скрывал
изгиб   бас-саксофона.   Я   встал,   словно   ослепший   (все  еще  звучали
апплодисменты, девушка  раскланивалась, сломанные лебяжьи  крылья  бессильно
трепетали  по  обеим  сторонам трагического  лица);  я чувствовал, как  рука
твердо,  почти жестко тянет  меня  за  кулисы; только там  я рассмотрел его:
дикого вида широкоплечий мужчина  лет сорока, черные волосы словно пронизаны
терновым венцом седины; неистовые, совершенно черные глаза, небольшие черные
усы,  узкое, почти сицилийское лицо; он казался безумным, то есть нормальным
в эту безумную  минуту. Я  узнал  его:  острый, синеватый подбородок  густой
щетиной  торчал  из белого  воротника, как  до  этого  из  белой  подушки  с
гостиничным штампом; тот последний незнакомец, тот спящий, место  которого в
оркестре Лотара Кинзе я недобровольно занял,  тот таинственный человек. Гибс
гер, резко  сказал он и почти сорвал с меня травянисто-фиолетовый  пиджак. В
нем  --  как и в шведской девушке  -- не  было заметно  никакой  ущербности,
никакого ранения: ни красной, некогда сожженной пламенем кожи, как на лысине
Лотара  Кинзе, ни какого-либо протеза, горба, или  гипертрофированного носа,
или  угасших  глаз. Он  вырвал  из моей руки альт, другой рукой через голову
сорвал  с меня шлейку, -- вторая его рука  тоже была с двойными ослепительно
белыми манжетами. Потом он что-то проворчал, повернулся,  прошел  на  сцену,
уселся, повесил на стойку альт. Глаза Лотера Кинзе, согнутого в полупоклоне,
заметили травянисто-фиолетовое движение, испуганно  скользнули из-под  мышки
по лицу мужчины; незнакомый (для меня) резко протянул руку  к бас-саксофону,
наклонил его к себе, обнял. Коротышка-Цезарь оглянулся на него, улыбнулся; и
гармонист его увидел,  но только кивнул; по крыльям гигантского носа съехало
пенсне и  повисло  на шнуре, женщина  улыбнулась; мужчина энергично поднес к
губам  мундштук  бас-саксофона,  и  в  тот же  момент апплодисменты  стихли;
растаявшие, уже не германские лица в зале склонились  к плечам, мечтательные
глаза  устремились  на  пришедшего.  Лотар Кинзе  озабоченно, нервно зашарил
взглядом  по  бас-саксофонисту, слегка,  чуть заметно, вопросительно кивнул;
бас-саксофонист  кивнул  в  ответ,  но  энергично,  как  бы  отметая   любую
предупредительность;  Лотар   Кинзе  поднял  смычок,  как   и  накануне,  на
репетиции, сделал  телом вальсовое движение,  потом оперся смычком о струны;
как  и  на репетиции,  зазвучала  фальшивая,  назойливая  интрада,  волочась
двенадцатью убогими тактами.
     Я прижался к стойке  софита; бас-саксофонист  дунул, на сцене взорвался
чудовищный, непонятный, доисторический звук; он подавил  механический  возок
вальса  и заглушил  все,  поглотил дисгармонию, растаявшую  в  его  глубине;
мужчина дул в громадный  инструмент  с  неукротимой силой каких-то  отчаянно
яростных  легких,  отчего   мелодия  композиции  "Дер   бэр"   вдруг   стала
замедляться, дробиться; от кричащего голоса бас-саксофона  повеяло дыханием;
пальцы бас-саксофониста бешено забегали по сильному матово-серебристому телу
огромной  трубки,  словно  искали  что-то;  я смотрел на  них во  все глаза:
зазвучали  выжидательные   триолы,  пальцы  забегали,  остановились,   снова
забегали,  потом уверенно взяли их, ухватили;  от  барабана, от  рояля несся
механический  трехчетвертной  пульс, оркестроновое  тум-па-па; но  над  всем
этим,  как  танцующий  самец  гориллы,  как  косматая  птица  Нох,  медленно
взмахивающая  черными  крыльями,  взлетал  кричащий голос из  металлического
горла,  стреноженная сила бамбуковых голосовых связок -- голос бассаксофона;
но  не  в трехчетвертном темпе,  а  по  его  обочине,  в  тяжелых четвертных
периодах, а через них легко и с огромной потаенной,  а все же чувствительной
силой  скользил  в септуолах,  в ритме,  перечившем не  только механическому
тум-па-па,  но  и четырем  лишь мыслимым акцентам,  словно отрясал с себя не
только всякую закономерность музыки,  но  и удручающую тягость  чего-то еще,
более  громадного;  полиритмический  феникс, черный,  зловещий, трагический,
вздымающийся  к  красному  солнцу  этого  вечера,  отталкиваясь от  какой-то
кошмарной минуты, от всех кошмарных дней; Адриан Роллини моего детского сна,
воплощенный,  олицетворенный,  борющийся  --  да.  Я  открыл глаза:  мужчина
продолжал  бороться с  саксофоном,  словно  не играл,  а  овладевал им;  это
звучало как  дикая схватка  двух  жестоких, сильных и опасных  животных; его
руки  угольщика (лишь величиной,  не мозолями) мяли  тусклое  тело,  как шею
бронтозавра, из корпуса низвергались мощные всхлипы, доисторическое рычание.
Снова я закрыл глаза;  но  прежде чем погрузиться  в  призрачные видения,  я
увидел,  как в  короткой  вспышке,  два  ряда  лиц: Лотара Кинзе мит  зайнем
унтергальтунгсорхестер   и  лицо  Хорста  Германна  Кюля  с  его  антуражем:
задумчивая    размягченность    вдруг   отвердела    изумлением;   баварская
мечтательность испарилась  как  эфир;  мягко  оцепеневшие черты лица  начали
быстро  и явно складываться в вытянутую маску римского завоевателя; а против
него -- одухоторенный полукруг лиц Лотара  Кинзе светился  каким-то неоновым
светом счастья:  механизм  вальса прошел квадратурой круга --  и я уже видел
этот цветок на освещенной сцене, в душных солнечных джунглях, когда отчаяние
гориллы-самца (нет, человека) сотрясало сцену свингующей медью, как тогда --
давно -- недавно -- всегда.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0974 сек.