Драма
Йозеф Шкворецкий. - Бас-саксофон
Скачать Йозеф Шкворецкий. - Бас-саксофон
Ту пластинку он не вернул мне; я так и не знаю, что с ней стало.
Исчезла в его пятикомнатной квартире, где господствовал алтарь (да, именно
алтарь) с портретом того человека в полный рост. После революции, когда я
пришел туда вместе с другими вооруженными музыкантами, пластинки там уже не
было; ничего уже там не было -- остался только человек на портрете, которому
кто-то до нас пририсовал пенсне и бороду и неправдоподобно длинный член,
торчавший из военной ширинки. Хорст Германн Кюль вовремя откланялся --
вместе с обстановкой и имуществом. Наверное, он и ее взял с собой, черную
Эллу; хотя, может быть, и разбил ее тогда в приступе ярости или выбросил в
мусорный ящик. Мне за это ничего не было. Отец привел в движение шестеренки
связей, ходатайств, протекций, взяток, и Кюль успокоился. Мы в местечке
относились к людям известным (и все же потом, в конце войны, отца посадили
-- именно за это; именно поэтому его несколько раз сажали в разные времена;
такое положение всегда относительно: иногда хранит, но нередко и губит; вы
всегда на глазах. Вам сойдет с рук то, что не сойдет плебсу, а что сойдет
плебсу -- не сойдет вам). Поэтому мне ничего не было; провокация (я ведь
вызвал общественное возмущение английской песней черной Эллы, в то время как
немецкие граждане Костельца ждали романс Кристины Зедербаум) была забыта.
Хорст Германн Кюль обошел ее молчанием, купленным, скорее всего, бутылкой
майнловского рома или чего-нибудь вроде (как в древнем мире платили скотом,
в современном платят алкоголем; пекуния -- алкуния; кто знает).
Так что голос Хорста Германна Кюля я узнал наверняка. Это было
нетрудно; собственно, я никогда не слышал его просто говорящим: он или
молчал, или кричал. Сейчас он кричал за стеной, оклеенной бежевыми обоями с
изображением голубков, к нежным грудкам которых я прикладывал ухо. Что он
кричал, понять было невозможно. В кипящем биении слов, как толчки сердца
голубка, я улавливал обрывки, лишенные общего смысла: ... нох нихьт зо
альт... ан дер остфронт гибтс кайне энтшульдигунг... йедер дойче... хойте
айн зольдат... Совершенно иные, нежели слова печального фельдфебеля,
записанные готическим шрифтом в голубенькую тетрадку (пожалуй, каждый язык
разделяется на два, и вовсе не по классовому признаку; это и не деление на
прекрасную материнскую речь и вульгарный жаргон; граница проходит внутри);
Хорст Германн Кюль владел только одним из этих языков, как инспектор Вернер,
этот вражина, который как-то раз пушечным ядром пролетел мимо студенческого
поста на тротуаре (Лекса, наш четвертый тенор, однажды с ним схватился и тем
завоевал себе нежелательную славу; Вернер требовал удовлетворения), ворвался
в класс и разорался на тщедушного, туберкулезного профессора немецкого
языка; профессор слушал, склонив набок голову, спокойный, христиански
выдержанный, вероятно покорный судьбе. Вернер орал, ярился, неистовствовал;
из его рта вылетали такие слова, как керль, дрек, швайн и шайсе; мы не
понимали его -- было ясно лишь, что профессора он не хвалит; тот спокойно
слушал и, когда инспектор набирал воздуха в легкие, так же спокойно
проговорил, тихо, но четко и достойно, почти величественно: Ихь лере Гетес
дойч, герр инспектор, говорил он. Ихь лере нихьт швайндойч. Как ни странно,
апокалиптические вихри не обрушились; инспектор замолчал, стушевался,
повернулся и исчез, оставив после себя только дьявольский запах ваксы.
Ихь вилль нихьт герен! Ихь эрварте гойте абенд -- голос Хорста Германна
Кюля за стеной снова превратился в неразборчивый ор. Кто-то (за стеной)
хотел что-то сказать, но тенор, будто кнутом, заставил его замолчать. Я
отошел от голубков; золотисто-пыльные пальцы бабьего лета по-прежнему
медленно поднимались по обоям, по платяному шкафу с кремовыми ангелочками,
по их облезлым локонам, образуя балдахин звездной пыли над бас-саксофоном.
Человек в постели по-прежнему спал. Над подушкой торчал его подбородок, как
скала отчаяния; она напоминала мне подбородок мертвого дедушки -- точно так
он торчал из гроба вместе со щетиной, которая, как это ни смешно, живет
дольше человека. Но этот пока не был мертвецом.
А я был в том возрасте, когда о смерти не думают. Снова я подошел к
бас-саксофону. Главная часть корпуса лежала слева, утопая в плюше. Рядом
покоились еще две: длинная металлическая трубка с крупными клапанами для
самых глубоких тонов, изогнутая педаль, тарелочка, обтянутая кожей, с
клапанами октавы и конические наконечники с большим мундштуком.
Он тянул меня к себе, как неофита церковная утварь. Я склонился, поднял
его из плюшевого ложа. Потом вторую часть; соединил их. Обнял это тело
нежными пальцами: знакомая, подсознательная расстановка пальцев, мизинец на
рифленом гис, глубоко внизу, под правой рукой -- клапаны басов; я пробежал
пальцами; механизм очаровательно зазвякал; я быстро стал нажимать клапан за
клапаном, от Н до самого С, а потом еще мизинцем Н и В, и в огромных дутых
просторах бас-сакофона слабо, но явственно отозвалось булькающее эхо
маленьких кожаных молоточков, нисходящая гамма, как шажки маленького
священника в металлической святыне; а дробь барабанчиков в кожаных муфтах
звучала таинственным телеграфом тамтамов; я не смог удержаться: взял
мундштук, насадил его, открыл плюшевую крышку отдельного ящичка в углу
гроба: там была пачка огромных пластинок, напоминающих пекарские лопатки;
одну из них я сунул в муфту, выровнял края, поднес мундштук к губам, смочил
слюной пластинку. Я не играл. Я только стоял так, с мундштуком во рту,
обнимая расставленными пальцами огромное тело саксофона, и с закрытыми
глазами нажимал большие клавиши.
Бас-саксофон. Никогда раньше я не держал его в руках, и сейчас
чувствовал себя так, будто обнимал возлюбленную (дочь Шерпане-Доманина, ту
загадочную лилию среди аквариумов, или Ирену, которая не хотела меня знать;
я не мог быть счастливее, если бы даже обнимал Ирену или даже ту девушку,
полную рыб и лунного света). Немного наклонившись, я мечтательно смотрел на
себя склоненного в зеркале на туалетном столике: в руках бас-саксофон,
касающийся ковра изгибом корпуса, облитого сверкающей пылью, светом
гротескного мифа; почти жанровая картина; не существует, конечно, такой
жанровой картины -- молодой человек с бас-саксофоном. Молодой человек с
гитарой, с трубкой, с кувшином -- да с чем угодно, но не с бас-саксофоном на
вытоптанном ковре; молодой человек в золотистом солнечном свете,
пробивающемся сквозь муслиновые занавеси, с немым бас-саксофоном; на заднем
плане мышиное рококо платяного шкафа и человек с торчащим, как у покойника,
подбородком на подушке с голубой печатью. Такой вот молодой человек с
бассаксофоном и спящим мужчиной. Совершенный абсурд. И все же так это было.
Я слегка подул. Потом посильнее. Почувствовал, как дрожит пластинка.
Потом дунул в мундштук и пробежал пальцами по клапанам: из корпуса, похожего
на лохань, зазвучал грубый, сырой, но прекрасный и бесконечно печальный
Звук.