Драма
Андрей Битов. - Человек в пейзаже
Скачать Андрей Битов. - Человек в пейзаже
Я разозлился. И именно на этот рисующий пень. Он заткнул мне
единственную точку зрения. Пейзаж из-под его кисти совершенно не
соответствовал единственности, избранности положения. Нелады с цветом... Он
шел из левого верхнего угла холста -- по-видимому, по диагонали -- в правый
нижний. Синий лес слева вверху, серебряная подкова речной излучины посреди;
в правом нижнем углу, невидимый себе, зацепившись, прилипшим волоском сидел
уже сам живописец. Правый верхний угол пустел для неба, еще никак не
прорисованного, ни облаком, ни крестом, ни птицей не осененного. В левом
нижнем темнело расплывчатое поле зрения. Я оглянулся через левое плечо. Это
было неоправданно, будто он мог написать что-нибудь из того, что у него за
спиной, будто, оглянувшись, я мог увидеть самого себя... Там из кучи мусора
произрастал устрашающе напряженный фаллос петрова креста. Я содрогнулся. Это
тоже был взгляд. Надо же, чтобы этот моховик с мольбертом именно так на меня
посмотрел. Как она! Ее не было. Он -- был.
Он уже знал о моем существовании, хотя и не оборачивался больше. Я до
него дошел. Нить, натянутая между ним и пейзажем, ослабла и провисла.
Неустойчивая, вдохновенная его фигура, цеплявшаяся за угол холста,
успокоилась и осела. Стульчик стоял устойчиво, плечи повисли покойно, кисть
увязла в палитре. Был тот последний, вечерний час, когда небо еще раз
светлеет, как та свеча, что вспыхивает перед тем, как погаснуть. На холсте у
него уже смеркалось. Он напоминал рыболова, у которого не клевало целый
день, но именно сейчас он решил сматывать удочки, все еще подергивая
поплавок... Бояться мне было нечего. Недавняя чувствительность
уравновешивала наглость.
-- Я вам не помешал?
-- Помешал, помешал! -- живо откликнулся он и с облегчением отложил
кисть.
-- Тогда позвольте...
-- Позволил, уже позволил.
-- Спросить, я имел в виду...
-- И я ничего другого.
-- Учтите, я профан. То есть, простите...
-- Я вам охотно верю. Иначе бы вы сразу увидели, что и я профан.
Его неоправданная, на мой взгляд, гордость обидела меня. Но я
сдержался.
-- Что же вы молчите? -- напал он. -- Или вам яе нравится?
Он мне показался ясным: не из тех, кому можно сказать что думаешь.
-- Нет, что вы. Прекрасный вид.
-- Вид!.. -- Он пренебрежительно поджал губы.
-- Я ведь предупредил, что я профан... Вид и пейзаж -- есть разница?
-- Принципиальная! -- тут же клюнул он. -- Вид -- это то, что и вы
увидите. Пейзаж -- это то, что увидел я. Вид, собственно, -- и он взглянул
на картину и вздохнул, -- не может быть написан никогда...
-- То есть?..
-- И никем, -- уточнил он гордо. -- Кто написал снежные горы? Или лес?
-- Шишкин, -- сказал я не раздумывая.
-- Ну, знаете ли... -- Всем своим видом он дал понять...
-- Гор я и впрямь удачных не вспоминаю, -- чуть поправил я свое
положение.
-- Вот видите! Разве можно написать то, что равно себе, -- в том же
значении? Кто нарисовал пустыню? Море?
-- Айвазовский, -- естественно, сказал я.
-- Ну знаете ли! -- Он был возмущен. -- Скажите:
Тернер, -- я и то поспорю.
-- Ну Тернер-то чем плох? -- с апломбом сказал я, не уверенный, что не
путаю его с Тенирсом. "Вы имеете в виду старшего или младшего?" -- хотел
блеснуть я, но, к счастью, удержался... -- А Левитан, Васильев?.. Разве им
не удавался лес?
-- Я не такой уж поклонник Левитана... Цвет, знаете ли...--Он осторожно
покосился на собственный холст.-- Тучи, -- сказал он задумчиво.
Я посмотрел в небо: оно было ясным.
-- Тучи им удавались, Поле, а не лес. Поле -- это уже море. Чистое небо
им не удавалось. -- Он повторил мой взгляд в небо. -- А тучи, блики,
отражения... Оправданный абстракционизм. -- Он поджал губы. --
Самовыражение... -- Похоже, он презирал "самовыражение"... -- Нет, вида
никто не написал! То, что им удавалось в какой-то степени, есть не вид, а
состояние.
-- Импрессионизм? -- проявил я догадливость.
-- Если хотите. Преддверия, предчувствия... Пред-верие в лучшем случае.
Но они считали себя объективными, то есть это мы их считаем реалистами... То
есть я хочу сказать, что они всегда оправдывались. Оправдывались, что так
бывает, оправдывались реальностью опыта, пусть самой мимолетной. Их всех
побеждала фотография, и они с нею боролись.
-- Ну, качественную разницу между живописью и фотографией и я знаю, --
несколько обиделся я.
-- Знаете? Ну-ну... А я и не ругал фотографию. Это вам показалось. У
фотографии заслуга перед живописью первостепенная!
-- Какая же? -- спросил я, как бы снисходя к его ортодоксальности.
-- Прямая. Она обозначила, чем живописи заниматься не следует. Раз
этого же можно достичь механически, аппаратом. Именно она породила
импрессионистов.
-- От противного? -- догадался я.
-- От очень противного. Фазан -- отдельно, сазан -- отдельно, как
говорил один замечательный грузинский художник, Сезанн -- отдельно... -- И
облачко восхищения и скорби подернуло его чело.
-- Что же нам породило кино? -- усмехнулся я.
-- А это уж не моя компетенция. Может, следовало бы прекратить писать
романы, а?
-- Ну романы-то тут при чем?
-- Вам виднее. Я хотел сказать, что пейзажист лишь индивидуализирует
вид. Он не способен его отразить, он способен лишь отразиться в нем. Вид и
индивид -- один корень?
-- Нет, -- ответил я, в твердость свою вкладывая и Шишкина, и Тенирса,
и фотографию.
-- А подходит... Я имел не только это в виду... Видите, опять вид?..
Пейзажист индивидуализирует вид не в том только смысле, что вносит свое
видение и свою индивидуальность... а в том, что и сам вид, зафиксированный в
пейзаже, должен или вынужден стать частным по отношению к самому же себе,
замереть поневоле, приобрести выражение: освещение, ветер, прочие
метеоусловия... Хм, -- удивился он, -- вот поворот! Ровно наоборот -- в
портрете. В портрете -- писать состояние модели ровно по вкусу Шишкину.
Нелепо было бы писать портрет взбешенного, или рыдающего, или хохочущего
человека.
-- Разве не хохочет запорожец у Репина?
-- Я и говорю. Это частность. Это жанр в лучшем случае. Это характер, а
не портрет. Портрет -- это обобщение, сущность, ну, внутреннее состояние.
Пейзаж обобщенным быть не может. Кто вы, чтобы претендовать на понимание
внутреннего состояния моря или горы? Вот вы говорите: Шишкин. Он и есть
доказательство. Пейзажа как портрета вида не существует. Нарисовал Шишкин
портрет дерева?..
Какая-то не оправданная для меня скорбь прорезала его чело. Бороденка
его дрогнула.
-- Что с вами?
-- Сезанн... -- сказал он так, как говорят по больной зуб.
-- Что Сезанн?
-- Потом, потом... -- отмахнулся он так, будто "сейчас пройдет". С
тоской взглянул на мольберт. -- Не получится уже...
-- Что вы, что вы!.. -- попытался я. -- Очень мило. Вы нашли
единственную, по-моему, точку.
-- Вы ее тоже нашли...
-- Ну, это не такая моя заслуга.
-- Вот видите, вы совсем не так мало понимаете, как говорите... -- Он
быстровато взглянул на меня взором и мутным и лукавым и, пересилив себя, с
прищуром метра заставил нанести невнятный мазочек -- табуретка под ним сразу
покачнулась, но он устоял.
Польщенный, я таки начал со льстивостью ученика:
-- Почему именно в таком вы решили формате?.. Меня всегда занимало...
-- Окно. Это такое окно. Живопись, по-моему, это окно. Или зеркало.
Зеркало -- это ведь тоже окно. Окно сквозь стену -- в мир. Так ей потом и
висеть -- на стене.
-- Понимаю, -- сказал я, не до конца поняв. -- Холст, формат,
перспектива, взгляд. Рамка видоискателя... Выбор точки... Но вот точка на
холсте... с которой вы начали его заполнять... где она и почему?
-- Заполнять... -- брезгливо поежился пейзажист. -- Скажите еще --
рисовать!
-- Ладно, -- сказал я, тоже злясь, -- писать. Вы можете указать мне
точно, в какой точке вы начали писать этот холст?
-- Это сложный вопрос. Все зависит от натуры. Птицу, например, надо
писать с клюва.
-- Какую птицу?
-- Ну вообще...
-- А вот здесь? -- Я ткнул в его холст.
-- Уже не вышло, -- уклонился он.
-- Почему же не вышло! -- Опять надо было щадить его самолюбие! --
Очень даже.
-- Потому и не вышло, что не оттуда начал! -- зло сказал он, снимая
холст.
-- Отсюда? -- Я ткнул пальцем в сторону реки.
-- Угадали... -- Сквозь его седоватый бурелом проступила краска. --
Угадали! Я вовсе не художник! Я на это не претендую! Я не за тем сюда
хожу!..
-- За чем же?
-- Вам этого не понять.
-- Вы слишком строги, -- обиделся я, -- и к себе и ко мне. По-вашему,
вообще ничего нарисовать невозможно: ни пейзаж, ни портрет... А натюрморт?
-- Вот его можно! -- ни с того ни с сего возликовал он, будто тут же
собрался, оставив пейзаж, взяться за натюрморт. -- Вы сами не понимаете, как
вы правы! Портрет тоже можно... Но -- единицы! гении! Леонарды! Животное
кто-нибудь написал? -- выпалил он в меня.
-- Птицу -- с клюва, -- процитировал я.
-- Птица -- существо удаленное... -- непонятно сказал он. -- Возьмем
зверя. Никто! Разве что Дюрер носорога. Так он рисовал его по клеточкам. На
этот раз не писал, а -- рисовал. Это был первый носорог в Германии, может
быть, в Европе. Дюрер был поражен. Не как гений, а как нормальный человек.
Вот поражен-ность-то у него и вышла. А какой был рисовальщик!
Какие тогда были рисовальщики!.. Любой экспедиционный художник...
Иногда мне кажется, что только они и художники... Которые ничего не
хотели... -- Он забор-мотался и забыл про меня.
-- Дюрер, -- сказал я, -- нарисовал зверя?
-- О да! Он хотел лишь зафиксировать. Он отнесся к линии как к букве. А
вышел гениальный апокалипсический зверь!
-- Не противоречите ли? -- вкрадывался я. -- Только что зверя было
невозможно нарисовать.
-- Нимало! -- ликовал он, радостно складывая свой скарб. -- Нарисовать
можно. Написать нельзя. Невозможно. Поэтому, кстати, живопись и стала
искусством.
-- Но ведь рисуют же!
-- А вы не писатель, случайно?
-- Случайно, -- был я вынужден.
-- Так вот. Я вам скажу: пишут же?..
-- Не хотите ли вы сказать... не можем ли мы заключить... что то, чему
можно научиться, не есть искусство?
-- Вот видите.
-- А если учиться, учиться и учиться? -- обрадовался я.
-- Недостаточно.
-- А если работать, работать и работать?
-- Того меньше.
-- А если просто вдруг... ни с того ни с сего... как бы понять...
-- Вдохновиться?
-- Ну.
-- О да! -- возликовал он. -- Может быть... -- вздохнул он. -- На один
раз.
-- Так как же быть?
-- Бог знает.
-- И все?
-- А вам мало?
-- Мне -- много.
Мы рассмеялись и вместе спустились в овраг.
-- Вот вы говорите -- гений... -- сказал он, хотя я этого не говорил. Я
уже перешел дощечку, а он еще нет. В овраге была уже ночь и затеплились
гнилушки. Из глубины его оволосения тускло и смело сверкал вдохновенный
взгляд. -- Гении все мадонну с младенцем писали. Мадонна получалась,
младенец -- никогда. Замечали? О, это такая тайна! Вы сразу не поймете...
Гений нам кажется особенно воплотившимся человеком. Мол, обычный человек не
сумел, а он -- на сто процентов... Дудки! (С чего это он так вскипятился?..)
Гений есть максимально неудавшееся воплощение! С его, естественно, точки
зрения, а не с нашей. Ни по вертикали, ни по горизонтали. То, что у гения за
спиной (а ведь гений-божество так и помещается -- за спиной...), есть
безмерная диспропорция по отношению к так называемому выходу... (Знаете, в
столовых в меню пишут "выход"... мяса в котлете?) То, чем мы восхищены, есть
для гения полная неудовлетворенность и несчастье. Он-то знает сколько! Вот
настолько он и воплощен, насколько получился у него младенец. Если гения, не
дай бог, признают при жизни, его убивают, лишив именно этого
неудовлетворения. Впрочем, чаще их просто распинают. Так гораздо
рациональнее, все достается людям, включая и лестпость нашего ими
восхищения...