Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Андрей Битов. - Человек в пейзаже

Скачать Андрей Битов. - Человек в пейзаже

      Ослепительно  светила пятнадцатисвечовая  лампочка. Семион был высокий,
на грубых шарнирах мужик,  длинное молчаливое его лицо выходило за рамку: то
челюсть, то лоб; он был  в измазанном фартуке и  пах краской. Павел Петрович
повлек его, молчаливого, вглубь под локоток,  оставив меня озираться. Погреб
был долог, тот его конец тонул в темноте. Посреди  в два ряда были вмазаны в
цемент  огромные  бочки, накрытые  тяжкими крышками. Сложный  и  могучий дух
кислоты  и  соленой сырости  (будто тут умерло  море)  не вязался с  запахом
краски, оставшимся от Семиона. Они прошли еще в одну дверцу, откуда вспыхнул
и впрямь яркий свет. Семион, ярко освещенный, взглянул через  плечо на меня,
будто проверяя что-то из нашептанного  ему  Павлом Петровичем, и они оба там
скрылись.
     Долго стоял я, про меня  забыли. А может, бросили?..  Наконец я рискнул
заглянуть...  Они   обернулись   с   подозрительно  трезвыми   лицами,   как
застигнутые.  В руках у Павла Петровича  была  икона необыкновенно  свежая и
яркая, он ее как бы повертывал и  так и этак;  руки же у Семиона были заняты
иначе: в правой  -- кисточка, в  левой посверкивали  пол-литра. На верстачке
под сильной лампой в рабочем беспорядке толпились тюбики и бутылочки,  и вся
комнатка была величиной с бочку, которую мы всю и заполнили. На единственном
стуле отдельно стояла еще одна икона, оказавшаяся тем же  самым  "Спасом", с
которым мы выпивали. Как она сюда попала? Я не заметил" чтобы Павел Петрович
что-нибудь нес в руках...
     -- Узнаете? -- спросил он.
     Я кивнул. Но оказалось, не про то он спросил.
     -- Кирилл и Мефодий, -- сказал он обращая ко мне свежую икону.
     -- Этот Кирилл? -- растерянно указал я.
     --  Угадали,  --  усмехнулся  Павел Петрович.  Я  хотел  было  спросить
Семиона, как так  получилось, что и он реставратор, но Семион, прихватив два
стакана, кивком позвал нас за собою.
     Я уже  не удивлялся, завороженный. Семион поставил бутылку и стаканы на
бочку и, подналегши, сдвинул крышку с соседней;  ниоткуда  взялся в его руке
ковшичек-черпачок, которым он  из  бочки и черпанул. Не что иное как соленые
огурцы заплескались в ковшичке, как рыбки. Он выплеснул ковшичек  на крышку;
живописной кучкой насыпались они, лоснясь.
     -- Патефончиков бы... -- сладковато сказал Павел Петрович.
     -- Кончились. -- Это было первое слово, услышанное мною от Семиона.
     --  Ну, с донышка?.. (Семион молчал, так  же клоня набок голову и будто
меня разглядывая.) Я сам полезу... -- умолял Павел Петрович.
     Семион нехотя согласился, и Павел Петрович направился  к третьей бочке;
крышка  на  ней  была откинута, и,  свесившись в нее, он  стал шарить  в ней
ковшиком, как недавно в ларе, будто и в бочке была еще бутылка...
     -- За ноги подержи, -- донеслось из бочки. Семион не шевельнулся, и это
был я, кто стал держать его за ноги.
     -- Тяни! -- наконец  крикнул он в гулко  отозвавшуюся  бочку.  И вот он
стоял,  красный от прилива крови и победный, держа в  руках два патиссона. С
рук его капал рассол.
     -- Где мы? -- наконец осмелился я.
     -- А я вам разве не сказал? -- удивился Павел Петрович. -- Да ведь ясно
где! Вы что, никогда не бывали на засолочной базе?
     Что-то страшное вроде улыбки осветило мрачное лицо мудрого Семиона, и я
понял, кого и что все это мне  напоминало. "Три мушкетера". Лилльский палач!
Этот привет от любимого писателя тронул мое сердце, и не стало предела моему
восхищению...
     -- А Семион? -- любезно спросил я, принимая от него второй стакан.
     Семион с зубовным скрежетом заиграл желваками н отвел взгляд.
     -- Он не по этой части, -- сказал Павел  Петрович, разливая. -- Он выше
этого...
     Мы  чокнулись.  Я  подобострастно  поднял  стакан,  приветствуя  нашего
гостеприимного хозяина. Он еще поиграл желваками и ничего не сказал.
     За что он меня так презирал? Когда я заранее, через Павла Петровича был
к нему преисполнен. Мне было обидно.
     Сначала даже плохо пошло, хоть и под патиссончик, а потом -- хорошо. Не
заметил, куда делся Семион. Ну да раз уж он был  не по этой  части... Я  все
хотел спросить, по какой же, да все и забывал. Павел Петрович все говорил, и
мысль его не ослабевала:
     --  Еще  почему  вряд  ли  я  художник...  Я  все  постичь хочу,  а  не
изобразить. Художник не должен особенно думать.  У него глаза и руки думают,
голова молчит. Словами он, во всяком случае, думать не должен. А для меня то
не мысль, что не  в слове. Художник мыслит  образами... Слыхали такое? Какая
же  это мысль?  Это  наскальная мысль. Вот кто, кстати, зверя-то  нарисовал!
Питекантроп!
     -- Кроманьонец, -- сказал я.
     -- Ну да,  вот он. Все настоящие художники -- кроманьонцы. Они потому и
любят блузы и  длинные  волосы... чтобы хвост прикрыть. У них и в  лицах  --
замечали?  -- сплошь  такая узко- и крутолобость, глаза глубоко в глазницах.
Еще больше -- у скульпторов. Те еще пещернее. На пару сотен тысяч лет. У них
щетина на ушах, на плечах, на спине. Непременно! Волосатый человек Евтихиев,
вы  его  не застали уже... в старом  учебнике  естествознания...  с  детства
казался мне скульптором. Потому  они и любят  голеньких ваять,  что те,  кто
люди  у них,  без шерсти...  Не люблю я  их, признаться. Вы  думаете,  я  из
зависти? Мол, неудачник...
     Я хотел было сказать, что так не думаю, но, к удивлению своему, услышал
лишь  собственное мычание.  Павел  Петрович меня понял по-своему и разлил по
новой.
     -- Ни  на что я не променяю  мысль! Даже  на их гений... Хотя мысль, --
горько сказал он, -- смертельна! Я хотел спросить почему, но не мог.
     -- Сейчас я вам скажу почему, --  сказал он, заже-вывая огурцом. -- Это
великая  мысль.  Мы  рождаемся не в  беспредельном мире,  не так ли?  Мы его
постепенно  познаем.  Спеленатые, мы  шарим глазенками и  видим мать. Она --
весь мир. Потом мир становится размером с комнату, с дом,  с улицу. Потом мы
убеждаемся в  том,  что никогда не дойдем до его края...  Потом нам объяснят
про  шар,  про материки и страны,  про Солнечную систему, про галактику, про
космос...  И, преподав нам  то,  что  мы  не в силах вообразить, обучат  нас
подменять  представления словами, убедят  нас  не столько в  беспредельности
мира, сколько в  беспредельности  якобы наших возможностей познания. Мол, мы
не все еще  поняли  и  знаем, но теперь  знаем больше,  чем раньше, а  потом
станем  знать  еще больше, а потом однажды едва ли  не все будем знать...  И
человек со способностью мыслить начинает рваться этой своей способностью все
вперед, все дальше,  и это почище наркотика,  я вам  скажу.  Из наркотика-то
можно не выйти,  а там  и остаться, не то что  из мысли... Как Семион...  (Я
посмотрел  в  сторону, в  которую он кивнул и  где Семиона не  было.) Бывший
десантник... Там и остался, где  его высадили... Там и  начал  колоться. Как
говорят,  сел на иглу. Ему теперь ничего не надо... А нам объясняют, что для
жизни нужны  кислород,  вода, пища, и это тоже будет правда, потому  что так
оно  и есть... объясняют, что жизнь на Земле -- это  редчайшее чудо, пото-му
что сочетание  условий, при  которых она возможна, уникально и неповторимо в
космосе, что  диапазон жизни феноменально узок, что мы погибнем тотчас,  как
нам не хватит градуса  тепла, глотка воздуха или воды... И это опять правда.
И только сознание наше,  видите ли, всемогуще и  беспредельно, как мир... Не
улавливаете несоответствия? Нет еще? Поясняю. То, в чем мы живем, то, что мы
видим,  воспринимаем и  постигаем, то, что мы называем реальностью,  -- тоже
диапазон,  за  пределами  которого мы  так  же  гибнем,  как  замерзаем  или
задыхаемся. Мы думаем, что реальность наша  беспредельна, только, видите ли,
мы  ее еще пока не  всю познали; на .самом жз деле наша реальность -- тот же
диапазон, отнюдь не шире того, что мы  слышим или видим. Мы живы лишь в этом
диапазоне. И мы живем лишь в нем, мы живем совсем не в  реальности, а лишь в
слое  реальности,  который,  по сути,  если бы  мы  были способны вообразить
реальные  соотношения, не толще  живописного .слоя. Вот в этом масляном слое
мы и живем, на котором нас нарисовали. И  живопись эта прекрасна, ибо  какой
художник ее написал! Какой Художник! Леонардо с ним несравним, как... как...
И сравнение-то с ним -- несравнимо! Для нас о  н нарисовал жизнь, устройство
которой мы  понемногу разбираем, разбираем еще и в буквальном смысле... "Так
по камешку, по кирпичику растащили мы этот завод..." Мы копошимся, ползая по
слою, и все  думаем,  что проникаем  вглубь, не  в силах понять, что там,  в
глуби, совсем уже  не наша реальность,  нам не отпущенная, отнюдь не  данная
на-м в  ощущении...  что устройство нашей жизни имеет  еще свое  устройство,
отнюдь  не  внутри  нашей жизни  расположенное. Не в  яблоке заключен  закон
Ньютона  и  не в  ванне -- Архимеда. В слое нарисованной для нас жизни  есть
устройство, являющееся, в свою очередь, слоем реальности, у  которой, в свою
очередь,  найдется  устройство,  помещенное  не   в  нем,  а  еще  в  одном,
нескольких, не знаю скольких еще слоях, но опять ничего нам, даже если бы мы
туда проникли, не объясняющих. Не  было такой задачи, чтобы  мы поняли, была
задача, чтобы мы жили! Она  и  была  прекрасно -- господи, как прекрасно! --
воплощена. В  воплощении и  плоскость  есть,  не  только плоть...  Теперь --
мыслящий человек,  теперь -- художник... Художник  не понимает, а  отражает,
поэтому это  прекрасно.  Что отразиться в нем  может  лишь то, что было  уже
прекрасно, но если он при этом еще и постигает, видите  ли, то, полагая, что
идет вглубь, он идет поперек слоя, а слой-то  узок, не толще масла, а что за
ним?..  За  ним грунт,  за ним холст,  основа,  а за ним --  пропасть, дыра,
рваные края,  а там  --  пыль,  темнота, стека с гвоздем  и веревкой,  чтобы
повеситься, бездарная подпись  с  бессмысленным  названием...  Про  живопись
никто не  знает,  кроме  живописцев,  но,  поверьте мне,  истинный  талант в
живописи никогда дальше  нем-ой догадки,  что  за красотой  есть  что-то, не
пойдет, а мыслящий дурак -- пойдет. Там, там они все -- Леонардо, Эль Греко,
и  Гойя,  и Ван Гог... все они вышли  за диапазон,  за пределы изображения и
ничего, кроме безумия, за этими пределами не обрели... Сезанн... -- И  опять
его перекосило как от зубной боли.
     -- Что  же  все-таки  Сезанн?  -- вдруг отчетливо сказал  я, удивившись
металлическому своему голосу.
     -- А что Сезанн?  Ничего себе Сезанн. Никогда нормальным человеком и не
был.  Вы все равно ничего  не можете понять в живописи. Так  что и не будем.
Возьмем художника слова... Кто был наиболее близок к живописи в слове?
     -- Гоголь. -- Тут я не сомневался.
     --  Правильно.  А  в живописи  ничего  не  понимал...  Ну  и что с  ним
дальше-то было?  Ясно? То  же самое. Он  истощил слой реальности, отпущенный
ему господом  для  отображения, двинулся  поперек  слоя и  вышел  за пределы
изображения.  Там  начинается  другое  --  там  вера.  Да  какая же  вера  у
кроманьонца, когда он поклонялся тому, что видел? Там, где вера, там уже нет
художника.  Художник  не может этого понять, потому  что он  еще и наркоман,
потому что искусство не только образ, но  и способ жизни... Нам,  не гениям,
в-се что-то мешает стать гениями: лень, косность, общество, грехи... -- и мы
никак  не можем допустить, что это инстинкт, страх гибели я жажда .жизни нам
мешают. Мы  подсознательно  боимся  вывалиться из слоя реальности,  мы хотим
остаться  живы. Но мы  этого не поймем,  потому что никогда не согласимся  с
тем,  что мы не гении. Нам помешали,  и только.  Кризис художника --  это не
обстоятельства. Они всегда  тут как  тут, чтобы свернуть  с дороги. Кризис в
том, что ты подошел к краю  слоя, в котором  только и  может  осуществляться
изображение,  и теперь хочешь окрасить невидимые предметы в видимые цвета. И
ничьи советы и рецепты не помогут, никакая схема, никакой подвиг: все легче,
чем продолжать писать жизнь, только что казавшуюся живой и изобразимой, да и
бывшую живой, а для кого-то так и оставшуюся навсегда живой, потому что он и
не претендовал. Легче не пить, не курить, воздержаться от баб, легче все то,
от чего не в  силах отказаться другие  люди,  чем написать следующее за тем,
что уже изображено. Он нам нарисовал пейзаж и нас нарисовал в нем, но не нам
понять, как он это сумел сделать. Гений  движется с космической  скоростью в
своем  постижении  и  прорывает изображение.  Искренность  его  недоумения и
отчаяния равняется  лишь  постигнувшей  его  слепоте или немоте. Догадка  об
устройстве мира если не сведет с ума, то лишит дара любой речи. Судьба гения
-- это космическая катастрофа не в том смысле, что нам его в таких масштабах
жаль или что  это на нас космически же отразится, не в том смысле, что бы он
нам  еще преподнес хорошего, кабы не сгорел в более плотных  слоях, а в том,
что у  них общая с космосом  природа. Все они взорвались и рассеялись пылью,
как вот-вот рванет наш шарик. Человечество  приблизилось к того  же масштаба
катастрофе, какую пережил  каждый гений. Только  художник вываливался сквозь
холст,  а эти за саму раму, люди истощают пейзаж  по самой поверхности слоя.
Нам было сделано все, чтобы мы жили и прожили. Ни более и ни далее. Далее --
смерть.  Сначала  смерть того, что мы прожили, потом и нас самих. Всего было
столько, сколько надо.  Значит, не больше,  чем надо. Не так много. Столько.
Запаса  обольщения в том числе. Господи, когда же они поймут, что  кончилось
--  это кончилось?  Нету больше. Не-ту! Откуда я вам возьму, когда нету!  --
кричал на  меня Павел  Петрович. -- Богом  сосчитано  до  одного.  Дальше --
ревизор. К нам едет ревизор! А ревизор-то -- дьявол.
     Мощность этой идеи окончательно  сразила меня, хотя надо сказать, что и
бутылку мы прикончили.
     -- В дьявола я не верю, -- вдруг воспротивился я.
     -- То есть  как?!  -- воскликнули  Павел  Петрович  с  неведомо  откуда
слетевшим к нам Семионом.
     --  То  есть  в  творца,  в Христа... --  залепетал  я,  зажатый  двумя
мудрецами.  --  Верю как в  реальность, что они были... есть... а что дьявол
так же есть, как они, -- нет.
     -- Он не верит... -- испуганно прошептал Семион Павлу Петровичу. --  Во
что же он тогда верит?!
     -- Слушай его, слушай, -- сказал Павел Петрович.
     --  Да ведь  весь воздух кишит?.. -- И Семион,  как всполошенный петух,
взмахнул рукавами, обводя доставшееся нам  здесь пространство. Я отшатнулся,
Павел Петрович предательски согласно кивал.
     -- Чем кишит? -- разозлился я.
     -- Невидимыми существами! -- И он заозирался будто в страхе.
     -- И в тот свет -- не верю! -- уперся .я.
     -- То есть как?! -- Семион, казалось, лишился дара речи.
     Павел Петрович не без интереса на. нас поглядывал.
     -- А так, -- сказал я зло.
     -- Так ведь раз есть свет этот, -- сказал Семион голосом вдруг мягким и
вкрадчивым, -- так есть и тот...
     -- Слушай его, слушай, -- с удовольствием поддержал Павел Петрович.
     -- Как магнит не разрубишь пополам, -- сказал Семион.
     -- Как свет и тьма! -- воскликнул Павел Петрович.
     -- Как жизнь и смерть! -- заиграл желваками Семион.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0492 сек.