Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Андрей Битов. - Человек в пейзаже

Скачать Андрей Битов. - Человек в пейзаже

      Будто  они  меня приговорили и сейчас  пришла пора моего  заклания... Я
плохо  соображал, мне показалось,  что они  заговорили на  каком-то умершем,
пещерном  языке. Слова их все  висели в воздухе  всей  речью, как невидимый,
прозрачный  лист, как такое  стекло между  ними и мной,  по которому стекает
ливень,  утолщая его, прозрачный, тягучий и волокнистый... То  лицо Се-миона
свирепело от ласки, то лицо Павла Петровича одухотворялось и сатанело, будто
и  по  нему катились  эти плачущие  струи, как по  стеклу,  то лик его вдруг
становился  ничтожным,  растворялся  и размывался  в  этом  потоке, проявляя
вздернутость и  вздорность антипрофиля  императора Павла... Тогда тусклеющие
его глазки особенно  наливались умом, как  безумием, и Се-миона снова как не
бывало...
     -- Ты кто? -- спрашивал я Павла Петровича. Кто он?..
     -- Ни одного более носорога! Почему с  появлением человека не появилось
ни  одного более вида? И  если дрожь  омерзения пробирает нас  от  какого-то
паука или  гада, что  был до  нас  и нас переживет, то  какими  глазами сама
природа смотрит на нас, какая дрожь пробегает по ее коже? Представляете этот
взгляд? На нас?
     Я восхищался  его умом,  я был им переполнен и подавлен, хотя  и  водка
плескалась во мне  через край. И  вот почему я еще стоял на ногах... Сколько
бы  он ни  возносился, сколько бы он  еще ни  говорил, ни он, ни я  не могли
изменить нашего исходного положения: он выступал, а я слушал, и как бы я  ни
молчал,  хотя бы потому,  что ничего вровень ему и сказать-то не  мог,  я --
тоже  выступал и не мог  отступить от роли,  как от верховности положения: я
выступал оценщиком,  конечной  инстанцией,  ОТК.  его  идей, браковщиком его
истин, -- так или иначе,  я  был  тем, ради кого  он говорил... Что-то с ним
когда-то  случилось непоправимое,  чего-то он  не  скушал, не переварил,  не
простил чему-то такому, чему принадлежал,  без остатка  и  любил без памяти,
ревность  пылала во  всем...  Что  это  было,  чего он  не  снес?  Культура,
искусство, сама жизнь? Или сам бог?
     -- В творении не предусмотрены наши блага, блага -- это дело наших рукГ
-- голос  Павла Петровича звучал отчаянно, словно он уже не догонял мысль, а
убегал  от нее и она  его нагоняла. -- Было предусмотрено  столько, чтобы мы
успели выполнить назначение, -- любовь, смерть. Это конец программы. А мы-то
полагаем,  что  наше  познание только  начинается,  когда мы  покидаем  свою
программу... Но ни жадности,  ни аппетита, ни чувственности, ни тщеславия не
хватит  познающему, потому  что знания, как и бога,  неизмеримо  больше, чем
нас. Ни Екклесиасту, ни Фаусту...
     Сквозь эти имена проступил Павел Петрович,  будто  ливень  кончился или
растворил  в себе стекло. Я вдруг увидел, где  мы. Тусклый свет,  осклизлые,
серые стены,  помойный цементный  пол; в  бочке  плавал  последний  огромный
огурец,  не помещавшийся в чане, высовывающийся любопытствующим тупым концом
наподобие крокодильчика. Одно  мне стало  окончательно  ясно: что  там мы  и
находились,  где стояли, и речь  его не  представлялась  мне  больше никаким
преувеличением. С  той  стороны  слоя мы  и были,  о  которой он  говорил. С
сомнением, что это было когда-то, мог я припомнить пейзаж нашего знакомства.
Правда  была здесь,  а не  там;  правда,  то  есть реальность, был  вот этот
огурец. Безумие  --  это не  то, что мы можем себе вообразить  и испугаться,
безумие -- это когда уже  там,  а  не  здесь.  Мы были  по ту сторону, и нам
улыбался  Семион,  потому что то, что исказило  его лицо,  было  улыбкой. Он
протягивал мне кованый ключ от храма.
     -- Опять забудете,  -- говорил он  ласково. Потому что мы, оказывается,
собирались.
     -- Ну ты нашабился! -- восхищенно сказал Павел Петрович трезвейшему, на
мой взгляд, Семиону. -- Дал бы дернуть...
     С той же устрашающей и подкупающей маской любезности Семион вынул из-за
уха непомерно длинную папиросу и протянул Павлу Петровичу.
     Я направился  к  двери, в  которую мы  вошли, представляя  себе  то  же
карабкание в стене и там долгожданный глоток воздуха и неба... оказалось, не
туда я  пошел. Мы вышли  совсем  через другую дверь, и никуда  не надо  было
карабкаться -- очутились прямо на улице по ту сторону кремля.
     -- Мы сейчас пойдем в одно место, -- сказал Павел Петрович.
     --  Куда уж... ведь ночь... -- Это  не я -- моя  плоть боялась: я  весь
состоял из водки, она прозрачно дрожала во мне.
     --  Там нас очень ждут. -- Павел  Петрович был  безапелляционен, однако
находился как  бы  в некотором раздумье,  куда идти, направо  или  налево, и
что-то про себя взвешивал и решал.
     Мы стояли под единственным фонарем, дорога,  изогнувшись вокруг фонаря,
уходила вниз, зарываясь в сомкнутые деревья.  В  раздумье же Павел  Петрович
достал, теперь из-за своего уха, Семионову папиросу, покрутил и понюхал.  Он
понюхал -- я ощутил,  до чего  же сладко  здесь настоялась ночь: общий запах
асфальта, листвы, и травы и тумана, остывая., излучал тепло. Воровато курнув
себе в рукав, Павел Петрович передал папиросу мне. Я затянулся, и мы пошли.
     То  есть это  мне так  показалось, что мы  пошли.  Потому что  и фонарь
почему-то  пошел  с  нами,  и  дорога  повлеклась,  как  эскалатор...  Павел
Петрович, конечно,  говорил, но я уже не улавливал, то и дело выпадая из его
речи  в соседнюю  темноту улицы, он  меня  бережно  поддерживал под локоток,
снова вводя в русло, освещенное все тем же фонарем...
     Речь его струилась  по этому руслу,  как поток, как стихи... Но  это  и
были стихи!

     О вечность, вечность! Что найдем мы там
     За неземной границей мира? Смутный,
     Безбрежный океан, где нет векам
     Названья и числа, где бесприютны
     Блуждают звезды вслед другим звездам,
     Заброшен в их немые хороводы,
     Что станет делать гордый царь природы,
     Который, верно, создан всех умней,
     Чтоб пожирать растенья и зверей,
     Хоть между тем (пожалуй, клясться стану)
     Ужасно сам похож на обезьяну.

     Я был восхищен и подавлен.
     -- Прекрасные стихи...
     Он  испепелил  меня  взглядом  и  заиграл  желваками.  Будто я  Сезанна
помянул...

     О суета! И вот ваш полубог --
     Ваш человек: искусством завладевший,
     Землей и морем, всем, чем только мог,
     Не в силах он прожить...

     Павел  Петрович осекся и снова ожег меня взглядом,  будто это  я и  был
само воплощение...
     -- Эт-то  в-ваши?... --  робко догадался я.  Великая  скорбь залила его
чело. Он замотал головой от невыносимого страдания.
     -- Он  и  обезьяна, и питекантроп,  и каменный, и бронзовый, и золотой,
соседствует с первым,  а  первый с  двадцатым,  он в галстуке  и набедренной
повязке, с пращой и  автоматом,  рабовладелец, смерд,  буржуа  и пролетарий,
грек, монгол и русский -- все это одновременно, все это сейчас, не говоря уж
о  том, что он и женщина и мужчина... Мы судим по верхнему этажу, который он
надстроил уже в наше время, но мы не знаем,  какой из этажей реально заселен
в нашем соседе: может, это монгольский сотник пятнадцатого века в "Жигулях",
а  может, слушатель  платоновской академии в джинсах... Мы  все из  кожи вон
уподобляемся друг другу, настаивая как раз на несущественных отличиях как на
индивидуальности... и никто  нам  не  подскажет, кто мы. Что ты  скажешь про
возраст  дерева?.. Нет, не надо его пилить, чтобы считать кольца! -- перебил
он меня.  -- Что за варварство! Каждая  клеточка дерева -- разного возраста.
Не старше  ли нижняя ветвь верхней?  А не моложе ли свежий лист нижней ветви
старого листа верхней?..
     Я  не  знал. Я стоял  в  замешательстве перед  бурным потоком, внезапно
преградившим путь. Павел Петрович заботливо  помог  мне перешагнуть его, ибо
это была  лишь жалкая струйка из протекавшей в муфте водопроводной трубы. Он
развивал  теперь передо мной в  противовес теории  слоя,  в  которую  я  уже
веровал,  некую   теорию  фрагментарности  жизни  и  был  крайне  сердит  на
создателя.
     --  Подумаешь, понастроил!  Без  плана и  контроля, как получалось и из
того,  что под руку  попадалось... Это мы населяем, мученики, все  логикой и
стройностью,  которая нам не дается, за  что себя  же и виним.  А это  самый
обыкновенный курятник, только очень  вычурный, с пристройками,  лесенками  и
надстройками,  выданный  нам  за совершенное  здание, благо  мы  другого  не
видели. По кусочкам -- ив кучу! А все -- отдельно, все отдельно! -- вскричал
он. -- Не завершено, недомалевано, сшито на живую... Стоп! -- ликовал он. --
Вот что живо,  вот  что  грандиозно, вот что  велико и божественно -- нитка!
Нитка-то -- живая! Она-то и есть присутствие  бога  в творении! Как я раньше
не подумал! -- Павел Петрович плакал, по-детски растирая слезы по лицу.
     -- Ты что? Ты что?.. -- умолял его  я. -- Что с  тобой? -- спрашивал я,
еле сам сдерживая слезы.
     --  Бога жаль! -- сказал он  и, круто,  по-мужски смахнув предательскую
слезу, заиграл желваками, как Семион.
     -- Ну уж, -- опешил я, -- чем мы можем ему помочь?
     -- Именно мы и  должны! -- убежденно  сказал Павел Петрович.  --  Он же
верит в  нас! Это не мы  в него, а он в  нас верит.  Ты думаешь,  ему легко?
Взгляни  на  нас!.. Вот что тут...  -- И он опять  заплакал. --  Нет,  ты не
знаешь! Ты не знаешь! -- причитал он. -- Ведь он-- сирота!
     -- Семион?..
     -- Бог  -- сирота, болван! Он  -- отец единственного сына, и того отдал
нам на  растерзание. Каково ему,  от вечности лишенному родительской заботы,
той же участи подвергнуть дитя свое единокровное!
     Чего  не ожидал,  того не ожидал!  Хмель  вылетел у меня  из головы. Во
всяком  случае,  фонарь  наконец  отцепился от меня  и отстал.  Тьма  вокруг
густела.
     -- Разъясняю, --  доносился Павел Петрович из темноты. -- Сначала  тебе
вопрос. Адам  был создан по образу и подобию... Можно ли  считать его  сыном
бога?   Шея  как-то  свободно  болталась  у  меня  в  воротничке,  почему-то
показалось,  что  мне ее  сейчас  с  легкостью  свернут в темноте  невидимой
громадной рукою, тянущейся с неба.
     -- А вот нельзя! -- ликовал Павел Петрович. -- Потому что он  сотворен,
а не рожден! А  Иисус -- рожден! Иисус  -- сын. Я об этом еретическую книжку
одну читал, не помню автора... Творением  мы  можем быть удовлетворены, даже
горды, но это чувство еще  любовью не назовешь, любить  собственное творение
может лишь дилетант, а не истинный творец. Творение любить нельзя, а сына --
нельзя  не любить. Творение может не  удовлетворять, но  вряд ли в нем можно
что-то   исправить:  сотворенное,   оно   не   принадлежит   создателю.   Ты
перечитываешь свои  книги, ты  можешь поправить  хотя  бы  опечатку во  всех
экземплярах?  Я  любуюсь  своими  пейзажами?.. Такова  реальная  возможность
любить  свое создание и поправлять в нем. Творец не может войти в контакт  с
творением,  когда  оно закончено, как бы оно ни огорчало его.  Он  может его
лишь  уничтожить. Но оно  ведь живое! Единственный способ находит господь --
отделить себя от себя,  послать другого  себя, сына  своего... Он отдает нам
единственное и  самое дорогое, чтобы тот доделал  то, чего не мог он сделать
сам. Учти  еще и то,  что  не  только Иисус -- человек, но  и  создатель, не
нисходя к нам, становится человеком, ибо он отец человека Иисуса  и  этим он
приносит  еще  одну жертву, обожествив творение,  усыновив его. И тогда  мы,
бывшие лишь созданием, подобным ему и сыну его, становимся и детьми его, ибо
его  сын  --  наш брат  по матери и по крови. Но, став  братьями  Иисуса, не
старше ли мы Иисуса? Адам старше Иисуса во времени, и, как дети его --  Каин
старше  Авеля  и  Каин  убивает   Авеля,  --  не  Каином  ли  стало  Адамово
человечество, распяв божьего сына, а своего брата?
     Мы  вышли  на свет следующего  фонаря, я  еще покрутил шеей, и  тут нас
разглядело возмездие.  И не надо  было крутить  шеей  --  оно последовало не
сверху, хотя, возможно, и свыше.
     Из оставшейся за спиной темноты нас нагнал и круто тормознул "воронок".
Два  милиционера  проворно выскочили из кабины, и один уже крепко сжимал мне
руку  повыше  локтя,  а второй, проскочив мимо, грузно шуршал в кустах,  как
лось.
     Я оглянулся -- милиционер смело заломил тмне руку за спину; я ойкнул.
     -- Полегче, -- сказал милиционер.
     -- Это вы полегче, -- сказал я.
     -- Ты у меня! -- сказал он.
     -- Я у тебя не убегаю и не сопротивляюсь, -- сказал я.
     --  Это точно,  -- сказал он, --  куда -ты... денешься. И он  улыбнулся
открытой, детской улыбкой. Был он  сам мелковат, а зубы были замечательные и
крупные.  "А ведь  я  мог  бы  с ним  справиться",  --  подумал я, сжимая  в
свободной руке ключ от храма.  Бог  меня спас,  я  .  мог бы  и убить  таким
ключом...
     -- Ключик-то отдай мне, -- сказал он тогда. Я отдал.
     -- Ну и ключик! -- восхитился он. -- Откуда такой?
     -- От квартиры, -- не удержался я.
     Милиционер, к счастью, не обиделся, а засмеялся, довольный.
     -- Скажешь... -- сказал он утвердительно и удовлетворенно.
     -- Да отпусти ты руку, не убегу, -- сказал я.
     -- Прописан? -- спросил он.
     -- Прописан, -- сказал я.
     -- В Москве?
     -- В Москве.
     -- Где?
     Я назвал.
     -- Далеко же ты забрался. Как добираться-то будешь?
     -- На такси.
     -- У тебя что,  и деньги есть? -- искренне удивился он. -- Не все разве
пропил?
     -- На такси осталось.
     -- Покажи прописку.
     -- Да не ношу я с собой паспорт! -- Это меня всегда бесило.
     -- И зря, -- сказал он, но  руку отпустил. Этот  милиционер был ничего.
Другой был хуже.
     Он вылез, запыхавшийся, из противоположных кустов: как он перепорхнул?
     -- Ушел, гад! -- сказал он.





 
 
Страница сгенерировалась за 0.1031 сек.