Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Жан Кокто - Двойной шпагат

Скачать Жан Кокто - Двойной шпагат

     VII
     В таком виде все и оставалось:  грязное белье, сигаретные пачки, старые
расчески  в  номере  гостиницы.  Жаку  не  было  нужды  страдать  от   этого
беспорядка.  Он  его уже не  замечал. Он  смотрел  глазами  своей любовницы,
которая только так и жила с самого детства.
     Скоро беспорядок пополнился новым элементом.
     Вот уже  три недели Жермена  получала дурные вести об отце. Она  его не
любила и оставляла письма без ответа.
     -- Видишь ли, -- говорила  Луиза,  -- выходить в  свет вечерами -- наша
профессия.
     Но  Жермена, считая себя более "приличной",  смотрела на  Луизу немного
свысока, и ей представлялось, что лучше скрывать болезнь старика Рато, чтобы
не  стеснять   своей  свободы.  Она  даже  себя  почти  уверила,  что   мать
преувеличивает серьезность положения и волнуется по пустякам.
     Однажды  вечером, когда  она  переодевалась, чтобы  пойти  на  какой-то
спектакль с Жаком и Озирисом, Жак  обнаружил  под телефоном плохо спрятанную
телеграмму: "Отец умирает срочно приезжай целую". Жермена  спрятала ее, чтоб
не отменять похода в театр. Жак молча указал ей на телеграмму.
     -- Брось, -- сказала она, подкрашивая губы. Потом
     подвигала ртом, растирая помаду. -- Поеду завтра.
     Рато скончался у себя на ферме в одиннадцать вечера, во время антракта.
     Последние  две  недели г-жа  Рато  читала  ему  "Дом  купальщика",  где
Иглезиаса расплющивает механический потолок. У Рато эта глава перепуталась с
действительностью. Он вообразил  себя Иглезиасом и, в самом деле задавленный
потолком  своей комнаты, распластавшись на полу, свернув голову  набок, чтоб
оказаться как можно ниже, умер на глазах у перепуганной жены.
     Рато завещал жене все, что получил от  дочери,  и  выражал желание быть
похороненным в семейном склепе на  Пер-Лашез Озирис нанял в похоронном  бюро
фургон-катафалк.
     Луг была в ссоре с матерью.
     Поскольку Жермена отказывалась ехать  на  ферму за покойником одна, Жак
выпросил  на улице Эстрапад  внеочередной отпуск. Нестор должен  был дать им
свой  автомобиль,  более  приспособленный  для трудных  дорог,  чем лимузин.
Фургон выехал на полдня раньше.
     Эта поездка на ферму не шла ни в  какое сравнение с той.  У шофера было
зеркальце, заменявшее ему глаза на затылке. Приходилось следить за собой.
     Жермена продумывала  возвращение.  Мать она  любила.  Она возьмет  ее в
Париж недели на две. Этажом ниже своей квартиры она снимала еще три комнаты,
служившие  мебельным складом.  Она  распорядилась  вынести  часть  мебели  в
бельевую, а  часть  использовать для  обустройства этих  комнат. У г-жи Рато
будет свой уголок.
     Дочь рассчитывала, строила планы и была искренне растрогана.
     Неспособная притворяться, кроме как  перед Нестором, она не  пролила ни
единой слезы об отце-пьянице,  побои  которого были  ей слишком памятны. Она
радовалась освобождению матери.
     Г-жа Рато  вышла им  навстречу. Она  плакала;  в одной руке у  нее  был
носовой платок, в другой испанский веер.
     С  тех пор как ей не надо было больше работать,  она отрастила ногти и,
не  зная,  куда девать  руки, не  выпускала из них этого веера. Фигурой  она
напоминала мешочек для лото. У нее было  красное, с правильными и заурядными
чертами лицо, цвет которого, как у  английского судьи,  подчеркивался  белым
париком.
     Дочь  представила  ей  Жака.  Вдова обратила  к  нему взгляд  человека,
страдающего морской болезнью.
     Гроб стоял в зале, где  молодая пара завтракала  во  время  путешествия
"Вокруг света".
     Жермена вела свою роль  с  большим тактом. Она решила,  что  г-жа  Рато
должна ехать в автомобиле, а катафалк следом.
     Всякий раз,  как  произносилось слово  "катафалк",  г-жа Рато  горестно
покачивала головой, повторяя:
     -- Катафалк... катафалк.
     Обратный  путь был сушим наказанием. Жермена  то и  дело постукивала  в
переднее стекло,  призывая  шофера ехать  помедленнее,  чтобы  г-н  Рато  не
отстал.
     Вдруг она оглянулась, посмотрела в заднее окно и вскрикнула:
     -- Где же он?
     Сколько хватал глаз, тянулась пустая дорога. Катафалка не было.
     Развернулись и  поехали  обратно разыскивать тело.  Наконец нашли.  Оно
потерпело аварию на  одном  из проселков. Надо  было менять колесо.  Домкрат
оказался неисправен. Жаку и шоферу пришлось взяться за работу.
     Целый час они  бились, ободряемые  горестным  покачиванием головы  г-жи
Рато, обессилевшей от икоты и слез, прежде чем смогли двинуться дальше.
     Хорошо хоть Жермена, которую  нервировало молчание Жака, избрала  такой
маршрут,  чтоб  поскорее  высадить  его на  улице  Эстрапад, благодаря  чему
водители из похоронного  бюро могли некоторое  время тешиться  иллюзией, что
везут какого-то высокопоставленного покойника в Пантеон.

     Траур г-жи Рато  задал работы модельерам  и  модисткам. Жермена, находя
весьма  респектабельным иметь мать-вдову, выводила  ее  на  люди. Они вместе
ходили по магазинам -- роскошь, которой больше всего наслаждалась г-жа Рато.
Всюду она  первым делом приценивалась к  крепу.  Накупила  креповых платьев,
пеньюаров,  накидок,  токок, капоров и  косынок. Впрочем,  она берегла  свои
траурные наряды и никогда  не выходила, если  ожидался дождь. Потому что, --
говорила она, -- креп больно линючий.
     Но  подобно  тому  как на  катафалк ничтоже  сумняшеся водружают  яркий
букет, г-жа Рато не расставалась со своим веером.
     Как-то в воскресенье, когда Жермена повезла ее в Версаль, принудив Жака
разделить  эту  повинность,  безмолвие,  царившее  в  автомобиле  до  самого
Булонского леса, позволило ему рассмотреть веер.
     На нем была изображена смерть Галлито.
     Нет  ничего более похожего на закат, чем  коррида. Бык,  изящно склонив
свою  могучую  шею,  свой широкий кудрявый лоб Антиноя,  смотрит на толпу  и
вонзает рог в живот  упавшего навзничь матадора.  На заднем плане пикадор на
окровавленной  лошади  с  ребрами,  выступающими, как  у испанского  Христа,
пытается  поразить  пикой несообразительное  животное, на  загривке которого
колышется букет бандерилий. На правом краю какой-то человек перелезает через
ограждение, а  слева, как эгинский  лучник,  который,  говорят,  стреляет  с
колена  для  того, чтобы  заполнить  угол, горбатый служитель уравновешивает
композицию своим горбом.
     Жак маялся от скуки. Он  робел перед траурным крепом. У него не хватало
храбрости зажать в коленях ногу Жермены.
     Галлито, -- тупо  отдавалось у него  в голове, --  Гал-тал-гал-галлито,
гал-гал-гал.
     И это "гал" зацепило в памяти стишок Виктора Гюго:
     Хотел Галл королевиных губ яда;
     Хоть и лгал, королев иных губя, да
     За ним дам миллион --
     Хоть за Ним; да мил ли он?
     Он бормотал их себе под нос, как привязавшуюся песенку.
     Что ты там бормочешь? -- спросила Жермена.
     Ничего. Вспомнил один стишок Виктора Гюго.
     Прочти сначала.
     "Хотел Галл королевиных губ  яда; Хоть и лгал, королев иных губя, да За
ним дам миллион -- Хоть за Ним; да мил ли он?"
     И что все это значит?
     Галл -- некий человек по имени Галл; хотел королевиных губ яда -- хотел
целовать  королеву; несмотря на то,  что лгал  и губил других  королев, дамы
были готовы идти за ним хоть за Ним.
     Не понимаю, что такое -- за ним за ним?
     Город такой есть -- Ним.
     А дальше что? *
     Ничего, это все.
     Издевался он, что ли, этот Виктор Гюго -- такую чушь писать?
     Это он нарочно: шутка такая.
     По-моему, не смешно.
     Смешно и не должно быть.
     Ничего не понимаю.
     Тут строчки на слух одинаковые, а по смыслу разные.
     Объясни получше.
     Они рифмуются не в конце, а сплошь.
     Тогда это не стихи, раз они просто одинаковые.
     Они не одинаковые, потому что смысл разный. Это
     такая фигура высшего пилотажа.
     Не вижу никакого высшего пилотажа. Я тебе хоть два
     дцать таких фигур сочиню, если достаточно повторить под
     ряд одно и то же и сказать, что это стихи.
     Жермена, да ты послушай; ты же не слушаешь...
     Спасибо. Я, стало быть, дура.
     Ох, Жермена...
     Ладно, не будем об этом, раз я не способна понять.
     Я  не  говорил, что ты не способна понять. Ты сама  попросила объяснить
эти стихи. Я объясняю, а ты злишься...
     Я? Злюсь? Ну, знаешь ли! Да я плевала на твоего Виктора Гюго.
     Во-первых,  Гюго  никакой  не  мой.  Во-вторых,  я  тебя  люблю.  Стихи
дурацкие, и хватит о них.
     Только  что  ты говорил, что они не дурацкие.  Ты их  назвал  дурацкими
только чтоб отвязаться.
     Мы же  никогда с  тобой не ссорились. Неужели переругаемся из-за  такой
ерунды?
     Как  хочешь.  Я тебя  вежливо спрашиваю,  а  ты,  видите  ли, о  чем-то
думаешь, я тебе мешаю, и ты суешь мне конфетку, чтоб отстала.
     Я тебя не узнаю!
     Я тебя тоже.
     Эта  сцена,  столь  мелочная,  первая  сцена между  Жаком  и  Жерменой,
продолжалась  от самого  Булонского  леса.  Бросив  "я  тебя тоже",  Жермена
отвернулась  и  всю  дорогу  смотрела  на  деревья.  Г-жа  Рато  по-прежнему
обмахивалась веером.
     Они прибыли в Версаль, перекусили в "Отель де Резервуар" -- ни Жермена,
ни ее мать не проронили ни слова.
     На обратном пути Жермена нарушила молчание и самым покладистым голоском
начала:
     Жак, любовь моя, эти стихи...
     Ох!
     Пожалуйста, объясни мне их.
     Вот слушай.  Повторяю раздельно: Хотел -- Галл -- королевиных -- губ --
яда; --  Хоть и лгал  --  королев -- иных  губя --  да -- За ним --  дам  --
миллион -- Хоть за Ним да -- мил -- ли -- он?

     Ну вот, видишь, это одно и то же.
     Да нет же.
     Ты только говоришь "да нет", а вот докажи.
     Тут и доказывать нечего. Это известный пример.
     Известный?
     Да.
     Знаменитый?
     Да.
     Тогда почему я его не знаю?
     Потому что ты не интересуешься литературой.
     Ага, что я говорила? Выходит, я дура.
     Послушай, Жермена, ты не дура, совсем даже наоборот, но сегодня ты меня
просто  пугаешь. Ты нарочно стараешься  меня  напугать.  Только этого еще не
хватало.
     До чего же грустно мучить друг друга из-за такой глупости.
     Я тебя за язык не тянула.
     Хватит. Мне плохо. Теперь я прошу: помолчи.
     Так они продолжали обмениваться уколами до самого дома.  Тут  г-жа Рато
разомкнула уста.
     -- Знаете  что,  дети мои, -- сказала  она, складывая  веер, -- все это
никак не отменяет того, что мсье Галл пользовался успехом у дам.
     Это  материнское  изречение  свидетельствовало  о  непогрешимом чувстве
реальности.
     Вообще г-жа Рато  высказывалась  редко, но метко. То это  было: "Бедный
мой  муж всего за  час прибрался", то --  "Что  вы говорите,  г-н Жак? Париж
назывался Лютецией? Вот новости!"
     Как-то  она   расхваливала  "прекрасную  статую  Генриха  IV",   и  Жак
машинально осведомился, конная ли  эта  статуя. Она, подумав,  ответила: "Не
совсем", -- невзначай сотворив какого-то кентавра.
     Жермена покатилась со смеху.  Г-жа Рато обиделась. Жак готов был сквозь
землю провалиться.
     Наутро  после  истории   с  Галлом   Жак  проснулся   в   печали.   Как
послеоперационный  больной  бредит  холодными  напитками,  как  человеку   с
пораженным седалищным нервом, которому нельзя сидеть, чудятся стулья, так он
думал  о  скромных женах  --  помощницах в мужских  делах и созида-тельницах
семьи. Но он перебарывал эту тягу к чистой воде, словно тягу к алкоголю.
     Однажды ночью,  обнимая  Жермену,  он  шепнул  ей, что  хочет  ребенка.
Жермена призналась, что эта радость ей недоступна.
     -- Я бы давно уже родила, -- сказала она, --  если б это было возможно.
В утешение развожу фокстерьеров.
     По  улову  можно  судить о  червяке.  Почти за  каждым  какой-нибудь да
прячется. Бедный Жак! Большой неосторожностью было бы с его стороны меняться
судьбой  с  благородными животными, к которым  влечет его желание. А  ну как
почувствуешь,  едва  облачась в их  шкуру, не  только несовершенства, прежде
незаметные за листвой парка или дымовой завесой бара, но  и глубоко  скрытую
ущербность?
     Эти отягчающие обстоятельства нисколько не ослабили его привязанность к
Жермене. Напротив. Он жалел ее. Тем самым  он жалел себя. Его любовь росла и
дремала, как убаюканный младенец.
     Как-то раз у Жермены случилась  вечеринка-экспромт: заявилась на огонек
Сахарная Пудра со своей компанией.
     Сахарная Пудра  имела шестьдесят лет за плечами и двадцать пять на вид.
Она соблюдала режим:  пила  только  шампанское  и  спала только с жокеями  и
профессиональными танцорами. У нее была своя опиекурильня. Там переодевались
в крепдешиновые кимоно, курили,  сбившись в кучу-малу  на кровати,  слушали,
как покойный Карузо поет "Паяцев".
     Это избранное общество орало, скакало, вальсировало.
     Около семи все  погрузились в фургон, который вел глухой, немой, слепой
шофер, белый, как статуя из кокаина.
     Коша Жак и Жермена зашли к г-же Рато, она сидела к ним спиной. Двигался
только ее веер.
     Мама, здравствуй.
     Здравствуй, доченька.
     Какой-то у тебя странный голос.
     Да нет... нет.
     Да.
     Да нет же.
     Правда, г-жа Рато, у вас странный голос.
     Вот и Жак заметил, с тобой что-то не так.
     Ну  хорошо,  --  сказала наконец  вдова,  -- раз уж  ты настаиваешь, не
скрою,  мне  кажется странным, что  моя дочь  устраивает  прием, а  меня  не
приглашает.
     Мам,  ну что ты говоришь, сама  подумай. Во-первых,  ты в трауре  (дочь
забыла, что траур этот распространяется и на нее), ну а потом,  не могу же я
знакомить тебя с м-ль Сахарной Пудрой.
     Эта оригинальная мотивировка дала Жаку  ключ к некоей потайной  дверце.
Ибо,  подобно тому  как  дама держит в  руках  журнал, на  обложке  которого
изображена  та же дама с тем же журналом,  на обложке которого...  и картина
повторяется  до тех пор,  пока  масштаб не  кладет ей  предел, но и  за этим
пределом предполагается  незримое продолжение -- так, когда  мы  думаем, что
достигли  дна   определенного  социального   слоя,  остается  еще  множество
возможностей  применить изречение какого-то  короля: "Я стою дальше  от моей
сестры, чем она -- от своего старшего садовника".
     Жак все это принимал. Он слишком безоглядно жил  своей любовницей, чтоб
судить ее поведение или ее  семью. Теперь уже его темная сторона  извергает,
подобно  каракатице,  чернильные  облака  на  светлую  сторону. Она,  прежде
посылавшая ему помощь, мало-помалу ослепляет его.
     Луиза  пользовалась Махеддином, а Махеддин Луизой.  Этот безлюбый обмен
развлекал  их.   Одновременно  с  драмой  Жака  и  Жермены  они  разыгрывали
скабрезную увеселительную пьеску.
     Луиза  получала  чеки от  одного  иностранного  принца. Ему  предстояло
царствовать и  редко удавалось покидать  пределы своих будущих владений.  Он
бывал на тех конференциях в Лондоне, где собираются великие мира сего. После
чего  проводил  две недели с  Луизой. Он рассказывал  ей  о секретных  делах
Европы  и  о ребячествах собранных под  одной  крышей  королей  --  как  они
разыгрывают друг друга, меняя местами ботинки, выставленные за  дверь. Он ей
даже писал,  и г-жа  Сюплис  часто  говорила своим голосом  ясновидицы: если
когда-нибудь монсиньор бросит Луизу,  она  передаст  его письма  за границу.
Удивляюсь, как это монсиньор решается писать такие веши. Она им даст ход. Он
у нее в руках.
     В  общем,  Луиза  была свободна все время,  кроме  критических моментов
мировой политики.
     Пятнадцатого  числа каждого месяца  офицер  с  синими усами являлся  на
улицу Моншанен, щелкал каблуками и вручал ей конверт.
     Махеддин любовался его мундиром через окошечко туалетной комнаты.
     Однажды   в   шестом   часу   утра   Махеддину,   одевавшемуся,   чтобы
присоединиться  к  Жаку у  метро,  взбрело  на ум пошутить.  Луиза спала. На
ночном столике  стояла  коробочка,  куда она клала мелкую  монету и  кольца.
Шутка, не слишком остроумная, состояла в том, чтоб со звоном бросить в кучку
монет  еще  одну и разбудить таким образом спящую  игрой "парочка  в дешевых
номерах".
     Сон  обладает собственным космосом, собственной географией, геометрией,
хронологией.  Бывает,  он  переносит  нас в  допотопные  времена.  Тогда  мы
вспоминаем таинственную науку моря. Мы плаваем, а кажется, будто летаем безо
всякого усилия.
     Воспоминания  Луизы так далеко  не заходили. Звон монеты  извлек  ее из
менее глубоких слоев сна.
     -- Постав, -- вздохнула она, -- оставь мне на что позавтракать.
     То был вздох десятилетней давности.
     Махеддина  это умилило и позабавило. Он шел  один по пустынным улицам и
смеялся. Жак  уже поджидал его. Ма-хеддин рассказал, что может всколыхнуть в
сонном омуте падение монеты.
     Бедняжка, -- сказал Жак, -- не рассказывай ей.
     Вечно  ты все драматизируешь,  --  воскликнул Махеддин. -- Так  нельзя.
Только жизнь себе отравляешь.
     В  метро Жак обнаружил,  что  забыл свои наручные часы. Ни в этот, ни в
следующий день он не виделся с Жерменой, а на третий решил забежать на улицу
Добиньи в десять утра и забрать их.
     Г-жи  Сюплис в привратницкой не было. Он повернул ключ в двери, миновал
прихожую, распахнул дверь. И что же он увидел? Жермену и Луизу.
     Они спали,  сплетясь,  как буквы  монограммы,  и даже  так  чудно,  что
непонятно было, где чьи ноги и руки. Представим себе даму червей без одежды.
     Перед  этими  белоснежными  телами,  разбросанными  по  простыням,  Жак
остолбенел, как Пьеретта над пролитым молоком. Убить  их? Нелепость,  к тому
же  плеоназм: казалось невозможным  сделать этих мертвых еще мертвее. Только
чуть шевелились  приоткрытые губы Жермены, а у Луизы подергивались ноги, как
у спящей собаки.
     Поразительнее всего была естественность этой картины.
     Можно  было  подумать,  что откровенное бесстыдство празднично украшает
этих девушек. Возвеличенные пороком, они обретают в нем отдохновение.
     Откуда всплыли  эти  две утопленницы? Вне  всякого сомнения,  издалека.
Волны и луны  играли ими  от самого Лесбоса, чтобы выложить напоказ здесь, в
пене кружев и муслина.
     Жак  очутился в таком  дурацком положении, что решил уйти, чтоб и следа
его не заметили. Но как Иисус воскресил грешника, его присутствие воскресило
Луизу.
     -- Мам, это ты? --  спросила она, протирая глаза. Открыв же  их, узнала
Жака и толкнула Жермену.
     Надо было улыбаться -- или ударить. Жак выдавил:
     Что ж, все ясно.
     Что  тебе ясно?  --  закричала Жермена. --  Ты  бы  предпочел,  чтоб  я
обманывала тебя с мужчиной?
     Женщина ее класса, если  все еще любит, подыскивает подходящую ложь. Но
она, сама того не понимая, уже не любила. Воскресенье на ферме минуло, огонь
под котлом угас, и ее сердце долюбливало лишь по инерции.
     -- Молодой ты еще, -- заключила Луиза, зевая.
     Жак забрал свои часы и унес ноги.
     Осознание собственной  глупости пришло  к  нему уже  у  Берлинов. После
личного взбрыка он  вновь смотрел на все глазами Жермены. Он поделился своим
открытием с Махеддином, которому давно были известны "отношения подруг.
     -- Да брось ты, -- сказал тот. -- Законы морали -- это  правила игры, в
которой каждый плутует,  так уж повелось,  с тех пор как мир стоит. И ничего
тут не изменишь.  Ступай к четырем на скейтинг,  составь им компанию. У меня
урок.
     Зайду за вами в шесть.
     Жак побрился, полюбовался близоруким портретом,  поздравил себя  с тем,
что  у него только и соперников, что Озирис да Луиза, сдул греческий перевод
и  побежал  на  скейтинг.  Там  давали  гала-концерт  --  бенефис  какого-то
музыкального произведения.
     VIII
     Зал был битком набит.  Даже  во время  пауз в ушах стоял  вулканический
рокот  роликов  по  бетону.  По  очереди  играли   негритянский  оркестр   и
механический  орган.  Негры перебрасывались трубными звуками, словно кусками
сырого  мяса.  Около  органа, извергавшегося  из-за картонного  крылечка, за
столиком  сидела дама в трауре и писала письма. Она меняла валики. Невеселая
толпа  кружила  на  месте,  и  каждому казалось, что вокруг  него пустота. В
подвальном помещении  красовался  чудесный  тир,  разукрашенный курительными
трубками, красными мишенями,  вереницей зайчиков, пальмами и зуавами. Фонтан
с  пляшущим  на  струе  яйцом  заменяла клумба  тюльпанов,  которые  сшибали
стреляющие.   Дама,   заправляющая   тиром,  наклонялась  и  восстанавливала
цветение.  Мужчины в  свитерах  катали  шары. Наверху эта игра отзывалась  в
перерывах музыки стуком сапожной колодки, швыряемой об стены.
     С хоров, вознесенных над залом, два американских моряка с  беснующимися
от вентиляторов ленточками склоняли над бездной профили Данте и Вергилия.
     Все было украшено флажками и лампочками.
     Номер  представлял  собой  ретроспективу  канкана.  Восемь  женщин   --
пережитки золотого века -- изображали сущее землетрясение  в  курятнике  под
ритмы Оффенбаха.
     То ничего  и  не  разглядеть  было,  кроме  их  черных ляжек  в  некоем
Пале-Рояльском  постельном хаосе;  то  они  со всего  маху выбрасывали  ноги
ввысь,  словно пробку  от  шампанского, и пена  нижних юбок  заливала  их  с
головой. Само рождение Венеры не взбило бы столько пены.
     Этот  танец задевает за живое  парижанина  не  меньше,  чем  коррида --
испанца. Он завершается двойным  шпагатом, просвечивающим карточным домиком,
сквозь который, преломив свой  восковой бюст, улыбается  старушка  Эйфелева,
расколотая надвое до самого сердца.
     Несмотря на толчею, Жак нашел девушек, успевших  занять  места. Его все
еще  преследовал их давешний образ многорукого индусского божка. Приходилось
делать над собой усилие, чтобы разъединить их.
     -- Озяб? -- сказала Жермена. -- Держи стакан.
     Жак  счастлив  был ухватиться  губами за соломинку, через которую  пила
Жермена; вдруг столик содрогнулся  от мощного толчка  в ограждение площадки.
Две  красные руки  ухватились за  плюшевый барьер. Жак поднял глаза. Это был
Стопвэл.
     Добрый день, Жак! Извините. Я  тут катался.  Увидел вас.  Как  снег  на
голову, да? Я не знал, что вы сюда захаживаете.
     Но, --  Жак  силился  перекричать  орган,  из-за которого  трудно  было
расслышать  друг друга, --  как же я вас-то  ни разу не видел, если вы здесь
бываете?
     Я катаюсь в другом месте. Сегодня я тут по делу.
     Он скрылся из виду.
     Кто это? -- спросила Жермена.
     Англичанин, тот самый злодей из "Вокруг света".
     Пригласите его, -- сказала Луиза, -- а то он один;
     вы даже не предложили ему посидеть с нами.
     Так  вот и собираются тучи,  холодеет воздух,  пригибаются растения,  и
перламутровый отблеск приструнивает воду.

     Жак сходил за  Стопвэлом,  и  Стопвэл пришел  и  сел  между  Жерменой и
Луизой.
     Как говорит Верлен у Люсьена Летинуа: "Он  был чудесным  конькобежцем".
Его  наряд составляли "никербокеры" -- английские бриджи прелестного покроя,
свободно  болтающиеся  на  ляжках  и застегивающиеся  у колена,  шотландские
гольфы,  рубашка с  отложным воротником  и полосатый  галстук его клуба. Его
фация, его непринужденность поразили Жака.
     Он  привык видеть  его в  пансионе  Берлина,  а сейчас, как  живописное
полотно, которое не производит особого впечатления без рамы, без надлежащего
освещения,  и обретает  силу  лишь окантованное, висящее на стене  под ярким
светом, -- так Стопвэл на скейтинге предстал в новом измерении.
     Жермена завела речь о мужской элегантности. Уязвленный Жак заявил,  что
все  англичане  элегантны   по  установленному  образцу  и  что  французская
элегантность выше хотя бы в силу своей исключительности.  Он привел в пример
экстравагантные   наряды   некоторых  членов   Жокей-клуба,   очаровательная
странность  которых делала каждый  единственным в  своем  роде. Ему хотелось
донести до собеседников изысканность покойного  герцога Монморанси, когда он
в изношенном, запятнанном костюме садился за столик, не снимая шапокляка.
     Он бьет мимо цели. Надвигающаяся беда лишает человека всякой сноровки.
     Стопвэл соглашается с  ним. Стопвэл  поддерживает  беседу. Не  скрывает
своих ошибок во французском. Впервые
     он действительно разговаривает. У Берлинов он до этого не снисходит.
     Он говорит  об  Англии.  Это  моряк,  говорящий  о  своем  корабле. Жак
справедлив; он видит в этом благородство. Со своей крайней правой позиции он
отвешивает поклон. Голова его никнет.
     Теперь  Стопвэл  уничтожает  его   косвенным  ответом.  Он  говорит  об
элегантности. Он перебивает свою речь трогательными "знаете" -- жуткими, как
его рукопожатие.
     --  В  Лондоне, знаете, есть настоящая элегантность, --  говорит он. --
Напротив Рампельмейер, например (обращаясь к дамам), лавочка шляпника Локка.
Очень черная и очень маленькая; такая маленькая, что приказчики заколачивают
ящики на улице. Весь уголь  Англии (и у Стопвэла  прорезаются интонации леди
Макбет, произносящей знаменитую фразу --  "Все ароматы Аравии"),  весь уголь
Англии создал этот маленький алмаз. В... витрине  -- так, кажется, по-вашему
--  можно разглядеть  старые, очень старые головные уборы  вековой давности,
побелевшие от  пыли. М-р Локк никогда  их не чистит. И когда лорд Рибблсдэйл
примеряет шляпу, тогда, знаете, это великолепно.
     Он скандирует это "великолепно" и нажимает на "ве" и "ли", зарывая руки
в карманы, набитые никелированными цепочками и ключами. Женщины молчат.
     Жермена впитывает его  слова. Глаза ее затуманены. Жак в смятении, ибо,
сросшись с этой женщиной, которая без  всякого перехода отрывается от  него,
он  видит  себя  умаляющимся  по  мере  того,  как  она  удаляется.  Подобно
башмачнику из  "Тысячи и одной ночи", он возвращается в  свой первоначальный
облик. Он вновь становится тем, чем был до их любви.
     Эта пытка, физическая и моральная, выше его сил.
     --  Что  с вами, Жако,  дружочек?  -- спрашивает Луиза. -- У  вас  губы
дрожат.
     Но Жермена уже не слышит ни вопроса, ни ответа.
     --  Хоп!  --  командует  Стопвэл,  вставая  на  свои ролики,  --  пошли
кататься.
     Жермена поднимается и идет за ним, как рабыня.

     Жак  смотрит  на  площадку.  Она  вытягивается и  изгибается  в  кривых
зеркалах Музыка  тоже меняется, как это  бывает,  когда слушаешь оркестр, то
затыкая,  то  отпуская уши.  Он  видит Питера и Жермену --  двух монахов Эль
Греко.  Они удлиняются, зеленеют, подымаются в  небо, бездыханные, в молниях
ртутных  ламп.  Потом кружатся далеко-далеко: приплюснутая  карлица-Жермена,
Стопвэл,  превратившийся  в кресло эпохи Луи-Филиппа, взбрыкивающее толстыми
ножками вправо-влево. Бар кренится, как палуба. Лицо Луизы наплывает крупным
планом, как в художественном фильме. Она шевелит губами, а Жак не слышит  ни
слова.
     Он больше не обогащен, не  наполнен Жерменой.  Он  ощущает  свои кости,
ребра, свои желтые волосы, свои неровные зубы, свои веснушки -- все, что ему
ненавистно и что он успел забыть.
     Под  прожекторами  вальса,  который душит  Жака,  Стопвэл  под  руку  с
Жерменой катится на одной  ноге через всю площадку в позе возничего. Стопвэл
выпячивает  грудь.  Он  воображает себя  Ахиллом.  На  какую-то  секунду  он
представляется  Жаку нелепым, и возникает наивная  надежда,  что вот  сейчас
Жермена  это заметит, убежит, вернется  сюда одна,  признается, что все было
шуткой.
     Луиза  не  жестока,   но  она  женщина.   Ей   вспоминается  свое.  Она
снисходительно наблюдает за жертвой.
     Появляется Махеддин. Луиза подмигивает, делает рот подковой и указывает
движением подбородка на вальсирующую пару.
     На эту  мимику  Махеддин  отвечает  мимикой  же,  выпятив нижнюю  губу,
наклонив голову и закатывая глаза.
     Отрубленная голова Жака скатывается на грудь.
     -- Уведи  его, --  говорит  Луиза своему любовнику. -- Он того гляди  в
обморок упадет.
     Жак  отказывается.  Он не из тех, кто уходит. Он из проклятой расы тех,
кто остается, кто допивает последнюю каплю.
     Вальс кончается. Жермена и Стопвэл  направляются к столику, цепляясь за
стулья и посетителей. Жермена падает на какую-то толстую даму. Смеется. Лама
возмущается. Стопвэл пожимает плечами. Муж дамы встает. Лама успокаивает его
и усаживает обратно.
     Жак угадывает сцену в общих чертах. Все это как-то не в фокусе.
     Луиза  тем  движением  подбородка,  каким  на  похоронах  предупреждают
чересчур  болтливого друга,  что прямо перед ним стоит один из родственников
усопшего, указывает Жермене на страдальца.
     -- Ничего, переживет, -- говорит та.
     Слова эти были гуманны -- в том смысле, в  каком  закон  признает актом
гуманности  выстрел в  упор,  которым  офицер добивает  расстрелянного,  еще
подающего признаки жизни.
     -- Сигарету? -- предлагает Стопвэл.
     Чарующая внимательность заплечных дел мастера.
     Отзвучали заключительные  такты; они вышли на улицу. Сели  в автомобиль
Жермены.  Жак, вскидываясь,  бессильно  мотаясь, смутно различал окружающее.
Чей-то  профиль:  Махеддин,  Одеон,  афиши,  Люксембургский  дворец, таверна
Гамбринус, фонтан. Подвозили Стопвэла.
     Автомобиль остановился около Пантеона. Стопвэл вылез, Жермена окликнула
Жака, продолжавшего сидеть:
     -- Ты что, уснул? Приехали.
     Он  что-то  забормотал,  выскочил из  машины,  молча дошел  до дома  со
Стопвэлом. Махеддин отправился к Луизе.
     Питер  ушел  в свою комнату,  Жак  -- в свою.  Там,  упав на  колени  у
кровати,  он выплеснул  слезы, которые  стояли у него  между ресниц водяными
линзами и превращали мир в гротеск.
     Жак не представлял,  как он сможет жить дальше  -- вставать, умываться,
учиться -- с этой  мукой, немыслимой, а всего-то, кажется, час как длящейся.
Он  с извинением отказался  от обеда  и лег. Он  надеялся, что  сон даст ему
передышку.
     Сон нам не подчиняется. Это  слепая рыба, всплывающая из глубин, птица,
камнем падающая на нас.
     Он чувствовал,  как  рыба  плавает кругами  вне пределов  досягаемости.
Птица,  сложив  крылья,  сидела  на  краю бессонницы, крутила шеей,  чистила
перья, переступала с ноги на ногу и внутрь не шла.
     Жак-птицелов  затаил дыхание. Наконец птица решилась, взмыла, скрылась,
и Жак остался наедине с невозможным.
     Невозможно. Это было невозможно. Сердце Жермены набрало такую скорость,
что Жак никак не мог уловить перехода.
     Он сам  видел, как  лицо,  только  что  бывшее  здесь, в  одну  секунду
оказалось за несколько километров.  Сам ощутил безответность руки, еще вчера
искавшей его руку. Сам поймал вместо ласкающего взгляда -- придирчивый.
     Он  твердил  про  себя:  это невозможно.  Стопвэл презирает  женщин,  а
остальное   --  притворство,  оксфордское  пижонство.  Он   девственник.  Он
кривится, если речь заходит о  физической любви. "Это не принято, -- говорит
он и добавляет, -- как вообще можно с кем-то спать?"
     Лаже если Жермену обуяла новая прихоть, она уводит в пустоту.
     Стопвэл остерегается Франции. С того берега Ла-Манша на него глядят его
отец-пастор, его футбольная команда,  его товарищи по клубу. Тревога ложная:
последствий не будет.
     Внезапно у  него  тяжелеют  веки. Челюсти  смыкаются. Птица попалась  в
ловушку, рыба -- в банку. Он спит.
     Он  видит  сон.  Ему  снится,  что  это  не сон,  а  Стопвэл,  одетый в
шотландскую юбочку, хочет  уверить, что  сон. Потом он  едет на роликах -- и
летит.  Он  летит  вокруг  скейтинга,  на  котором растут  деревья.  Стопвэл
пытается унизить его, говорит Жермене, что он не летает, что это ему снится.
Жермена подпрыгивает рядом со Стопвэлом, помогая себе зонтиком.  Этот зонтик
у  них вместо  парашюта.  Юбка  Стопвэла становится очень длинной,  даже  со
шлейфом.
     Жермена поет под аккомпанемент церковного органа "Безмолвное Гонорато".
Это бессмысленное название во сне имеет какой-то смысл.
     Жак  падает. Он  приземляется на  дно простынной  норы.  Он  проснулся.
Слышно, как укладывается  Махеддин.  Значит, уже  утро.  Он засыпает  снова.
Опять  скейтинг. Площадка вращается. За счет этого и создается  впечатление,
что Стопвэл скользит по ней. Жак раскрывает Жермене этот обман. Она смеется,
целует его. Он счастлив.
     Дружок  тормошит  его  --  пора на урок. Он  встает,  ополаскивает лицо
холодной водой.
     Одно  за  другим, как  солдаты по тревоге,  его  уснувшие  воспоминания
просыпаются и  строятся в ряд. И вчерашний скейтинг в свой черед. Но едва он
становится в строй, остальные  уменьшаются.  Один  он  растет,  раздувается,
превращается в колосса.
     Смертельно раненный может  жить, не  осознавая  своей  раны, пока в ней
торчит нож. Стоит его вынуть -- потечет кровь, и заработают законы плоти.
     Холодная вода убрала нож.
     Жак решает бежать к Жермене,  хоть она и спит еще в этот  час, чтоб его
поцеловали, поругали, залечили его рану.
     В   момент  пробуждения   в  нас  мыслит   животное,   растение.  Мысль
первобытная, ничем не прикрашенная. Мы видим страшный мир, ибо видим то, что
есть.  Чуть   погодя  разум  засоряет  нам  взгляд  своими  ухищрениями.  Он
преподносит  маленькие безделки, игрушки,  которые человек изобретает, чтобы
скрыть пустоту. И нам кажется, что вот теперь-то мы видим  верно. Неприятные
ощущения  мы относим  на счет  эманации мозга, перестраивающегося  со сна на
явь.
     Жак успокаивал себя. Урок начинался в девять. Он обменялся рукопожатием
с Питером.  В десять поймал автомобиль, купил по  дороге  цветов и явился  к
Жермене.
     Удивленная Жозефина открыла дверь. Жермена еще спала.
     -- Я ее разбужу, -- сказал он.
     Жак вошел. Жермена, сном унесенная вспять, являла свое прежнее лицо. Он
узнавал  каждую черточку,  любуясь  и радуясь. Он приложил к ее щеке  свежие
цветы.
     Она была из тех, кто чутко спит и просыпается сразу.
     -- Это ты? --  сказала она.  -- С ума, что ли, сошел --  будить людей в
такую рань!
     -- Не мог выдержать, -- отвечал он. -- Мне приснился сон, будто ты меня
бросила. Поймал автомобиль...
     Жермена  не боится разбивать  сердца. Она разделяет убеждение прислуги,
что всякую драгоценную вещь, если она и разобьется, можно склеить.
     -- Это был  не сон, дружочек. Забери свой букет. Я играю по-честному. Я
люблю Питера, и он меня любит. Ты себе еще найдешь дюжину не хуже меня. Иди,
я спать буду.
     Она отвернулась к стене. Жак  лег на пол и  разрыдался.  --  Слушай, --
отрезала
     Жермена,  --  тут тебе не  больница.  Терпеть  не могу,  когда  мужчина
плачет. Ступай к себе на Эстрапад и занимайся. При таком образе жизни к
     экзаменам не подготовишься.
     Жак умолял. Ее облекал непроницаемый парафиновый слой, противогаз  тех,
кто уже не любит.
     Она мерила любовь  Жака  по своей,  полагая,  что  все должно  обойтись
однодневным кризисом.
     -- Жозефина, принесите г-ну Жаку коньяку.
     Сейчас  она  была  как  дантист,  который  знает,  что   удаление  зуба
чрезвычайно  болезненно,   но  если  и  вызывает  потрясение  организма,  то
ненадолго.
     Жак, подчиняясь ей,  выпил.  Жозефина помогла ему встать, подала шляпу,
трость и  выпроводила его,  опять  же,  как  ассистент дантиста.  Ассистенту
известно,  что  такое  послеоперационный  шок,  но  надо впускать следующего
клиента, который и так заждался.
     С  этой   минуты   жизнь  Жака  помутилась,   как  колесо  опрокинутого
велосипеда, как фотографическая пластинка, если открыть аппарат.
     Будь с ним поласковее, -- твердила мужу г-жа Берлин, -- он страдает.
     Отчего?
     -- Не  спрашивай.  Женщины  чувствуют  такие вещи.  Ибо  она продолжала
сочинять свой роман. Махеддин по-прежнему встречался с Луизой, его уходы
     и  приходы  раздирали  Жаку  сердце.  Это  соседство  было  ему  плохим
утешением.

     Ждать --  самое  кропотливое занятие. Мозг,  словно улей в день роения,
пустеет,  в  нем не остается ничего,  кроме составляющих  некой безрадостной
работы. Если наши суетные чувства пытаются этой работе помешать,  пчелы боли
парализуют их. Надо ждать, ждать, ждать; машинально питаться, чтобы снабжать
энергией фабрику ложных звуков, ложных расчетов, ложных воспоминаний, ложных
надежд.
     Что делал Жак? Ждал.
     Чего он ждал? Чуда. Какого-нибудь знака от Жермены, письма.
     Лежа  на кровати  --  сердце  узлом,  вроде тех морских  узлов, которые
стягивают или распускают, дергая за веревку, -- он караулил двери парадного,
почтальона, разносящего письма по этажам.
     Он  наколдовывал  звуки --  в  подъезде,  на лестнице.  В  коридоре эти
явственные звуки гасли.
     Случалось  ли  ему  выйти  --  он  боялся  возвращаться.  Он  спрашивал
консьержку:
     Мне не было писем?
     Не было, г-н Форестье, -- отвечала она.
     Тогда он думал, что консьержка  могла не заметить почтальона. Он считал
до двенадцати на  каждой ступеньке.  Его суеверному сознанию представлялось,
что за это время письмо может само собой возникнуть на столе.
     Однажды утром он его получил. "Приходи в  пять часов к Луизе, -- писала
Жермена, -- надо поговорить".
     Он поцеловал письмо, сложил, спрятал вместе с близорукой фотографией  и
не расставался с ним даже в дальнейшем.
     Как дотерпеть до пяти?
     Он  слонялся, разговаривал, неумело  убивал  время,  которое  мастерски
убивало его.
     Стопвэл избегал  его, они  встречались только за  столом. Махеддин счел
его поведение признаком выздоровления, г-жа Берлин -- героизма. Ее отношения
с  Жаком  представлялись  ей подобием любви герцога  де  Немура и  принцессы
Клевской.
     В четыре часа Жак отправился на улицу Моншанен.
     Обе женщины  были  там. Луиза делала вид, что всецело занята полировкой
ногтей.  Жермена  расхаживала  по  комнате.  У  нее   была  новая  прическа,
открывавшая  уши, в  ушах серьги, новое лицо,  костюм  в  черную  и  бежевую
клетку, которого Жак раньше не видел.
     Садись, -- сказала  она. -- Ты знаешь, что я человек откровенный. Есть,
конечно, женщины, которые отпирают ся и виляют, но я не из таких. Стопвэл не
хочет... -- она подчеркнула: не хочет, -- чтобы мы были вместе, пока не
     поставим  тебя  в известность  и  не  получим твоего  согласия.  Честно
говоря,  не  много  я  видала друзей,  которые бы так  поступили  в подобном
случае. Сегодня мы с ним обедаем в Энгиене. Ну так как -- да или нет?
     Ну  же, ну, Жак, миленький, --  подбодрила Луиза, от  рываясь от своего
маникюра,   --  сделайте  красивый  жест.  Нельзя  сказать,  чтоб  она  была
недовольна.  Этот  "красивый  жест"  разозлил Жака.  Он нашел  в  себе  силы
ответить:
     -- Красивых жестов, Луиза, не бывает. Только министры и дамы-патронессы
делают красивые жесты. Я откланиваюсь. Нельзя мешать двум любящим сердцам.
     Даже под  ножом  гильотины  остается надежда, поскольку,  если механизм
заест, правосудие  дает помилование. Жак еще надеялся, что  его  великодушие
тронет Жермену и возвратит ее к нему.
     Пожмем друг другу руки, -- сказала она.
     Он узнал английское рукопожатие.
     Чаю? -- спросила Луиза.
     Нет, Луиза... нет. Я пойду.
     Он  закрыл глаза. В  них отпечаталось платье Жермены,  и под веками его
шахматный  рисунок стал красным, медленно проплыл вправо, вновь возник слева
и проплыл опять.
     На улице Эстрапад Жак постучался к Стопвэлу.
     -- Стопвэл, -- объявил он, -- Жермена мне все сказа
     ла. Она свободна.
     Понял  ли  это  Питер  так,  что  она  сказала  и  впрямь  все  --  или
воспользовался случаем, чтоб нанести последний удар?
     -- Мы  же  джентльмены.  Поверьте,  я и не  подозревал,  что в  комнате
Мариселя -- женщина. Я услышал, что там кто-то возится. Думал, Дружок.
     После  этих не поддающихся пониманию слов Жак оказался  в коридоре, как
водящий при игре в жмурки, когда его хорошенько закружили.
     Махеддин уходил.  Жак перехватил его и  взял в оборот.  Он узнал, что в
вечер  появления  Жермены на  улице Эстрапад,  во время  священнодействия  с
часами,  Стопвэл,  оповещенный  Дружком,   заглянул  в  комнату  Мариселя  и
извинился.  Жермена  удержала  его,  сказала, что ждет  Жака, расспросила об
остальных пансионерах, о занятиях, об английских колледжах. Стопвэл заметил,
что во французских  коллежах не  хватает спорта,  и  спросил,  занимается ли
спортом  она. Она сказала -- нет, не занимается. Только катается на роликах.
И объяснила, где.
     -- Все, исчезаю, --  воскликнул Стопвэл, --  пока не вернулся Форестье.
Он,  знаете, мнителен.  Может подумать, что  я зашел  нарочно.  Обещайте  не
говорить ему, что я открывал эту дверь.
     Жак вспомнил свои шутки, англичанина из "Вокруг света".
     Он вернулся в свою комнату. На  самом чистом его воспоминании оказалось
пятно.
     И вот он там, где мы застаем его в начале  этой книги. Он вскидывается.
Упирается. Снова ставший Жаком, он глядится в зеркало.
     Зеркало -- не водная гладь Нарцисса; в него не нырнешь. Жак утыкается в
него лбом, и дыхание его скрывает бледное, ненавистное ему лицо.

     Как черные  очки,  так  и меланхолия гасят краски окружающего мира;  но
сквозь них можно смотреть, не отводя глаз, на солнце и смерть.
     Так  что  он,  не жмурясь,  рассмотрел самоубийство,  как  экзотическое
путешествие. Такие  путешествия кажутся нереальными.  К  ним  еще  надо себя
подготовить.
     Жака страшила безобразная  смерть. Ему виделся тот журналист в Венеции,
позеленевший  и   распухший.  Вспоминался   самоубийца   на  берегу  Сены  с
размозженными висками, с колышущимися в воде ногами танцора.
     На днях  доктор, жилец  с  пятого этажа,  сокрушался  о  том, как много
народу  умирает  от наркотиков. Он  рассказывал, как одна из  его  пациенток
позвонила  ему  ночью,  почти обезумевшая. Ее любовник, которого она считала
спящим, оказался мертвым. Он принял слишком большую дозу.
     Доктор приехал, одел мертвеца, в обнимку перетащил его в машину и отвез
в  клинику  с не  слишком  строгими порядками,  чтобы  спасти  эту  замужнюю
женщину,  погасить  в зародыше скандал,  затрагивающий  известное  в деловых
кругах имя.
     Жак решается.
     Около  одиннадцати  утра  он  отправился  на  скейтинг.  Пустынный  зал
переводил дух. Бармен  протирал стойку. Жак  поздоровался с ним и,  краснея,
начал:
     Вы знаете, сам я никогда не употребляю...
     Да, г-н Жак, --  отозвался бармен, знающий  наизусть эту  вступительную
фразу новичков.
     У вас есть?.. Мне для одной русской.
     Бармен зашел за кассу, вытянул шею, проверяя, одни ли они, снял с полки
трехлитровую бутылку шампанского, отвинтил фальшивое дно и спросил:
     Сколько вам? Четыре грамма? Двенадцать?
     Десять, пожалуйста.
     Бармен отсчитал десять  пакетиков по двадцать  франков  каждый, спрятал
деньги и посоветовал соблюдать крайнюю осторожность.
     -- Можете на меня положиться, -- заверил Жак,  сунул порошки в  карман,
пожал ему руку и покинул скейтинг.
     Сокращая путь к выходу, он пошел через площадку.  Эта площадка была его
Гревской площадью. Она укрепила его решение.
     Он  вернулся  домой  спокойный,  как  тот,  кто,  запасшись  билетом  и
плацкартой,   может  больше  не  забивать  себе  голову  скучными   мелочами
предстоящего путешествия.





 
 
Страница сгенерировалась за 0.1829 сек.