Драма
Леонид Андреев. - Рассказ о семи повешенных
Скачать Леонид Андреев. - Рассказ о семи повешенных
"10. СТЕНЫ ПАДАЮТ"
Неизвестный, по прозвищу Вернер, был человек, уставший от жизни и от
борьбы. Было время, когда он очень сильно любил жизнь, наслаждался театром,
литературой, общением с людьми; одаренный прекрасной памятью и твердой
волей, изучил в совершенстве несколько европейских языков, мог свободно
выдавать себя за немца, француза или англичанина. По-немецки он говорил
обычно с баварским акцентом, но мог, при желании, говорить, как настоящий,
прирожденный берлинец. Любил хорошо одеваться, имел прекрасные манеры и один
из всей своей братии, без риска быть узнанным, смел появляться на
великосветских балах.
Но уже давно, невидимо для товарищей, в душе его зрело темное презрение
к людям; и отчаяние там было, и тяжелая, почти смертельная усталость. По
природе своей скорее математик, чем поэт, он не знал до сих пор вдохновения
и экстаза и минутами чувствовал себя как безумец, который ищет квадратуру
круга в лужах человеческой крови. Тот враг, с которым он ежедневно боролся,
не мог внушить ему уважения к себе; это была частая сеть глупости,
предательства и лжи, грязных плевков, гнусных обманов. Последнее, что
навсегда, казалось, уничтожило в нем желание жить,- было убийство
провокатора, совершенное им по поручению организации. Убил спокойно, а когда
увидел это мертвое, лживое, но теперь спокойное и все же жалкое человеческое
лицо - вдруг перестал уважать себя и свое дело. Не то чтобы почувствовал
раскаяние, а просто вдруг перестал ценить себя, стал для себя самого
неинтересным, неважным, скучно-посторонним. Но из организации, как человек
единой, нерасщепленной воли, не ушел и внешне остался тот же - только в
глазах залегло что-то холодное и жуткое. И никому ничего не сказал.
Обладал он и еще одним редким свойством: как есть люди, которые никогда
не знали головной боли, так он не знал, что такое страх. И когда другие
боялись, относился к этому без осуждения, но и без особенного сочувствия,
как к довольно распространенной болезни, которою сам, однако, ни разу не
хворал. Товарищей своих, особенно Васю Каширина, он жалел; но это была
холодная, почти официальная жалость, которой не чужды были, вероятно, и
некоторые из судей.
Вернер понимал, что казнь не есть просто смерть, а что-то другое,- но
во всяком случае решил встретить ее спокойно, как нечто постороннее: жить до
конца так, как будто ничего не произошло и не произойдет. Только этим он мог
выразить высшее презрение к казни и сохранить последнюю, неотторжимую
свободу духа. И на суде - и этому, пожалуй, не поверили бы даже товарищи,
хорошо знавшие его холодное бесстрашие и надменность,- он думал не о смерти
и не о жизни: он сосредоточенно, с глубочайшей и спокойной внимательностью,
разыгрывал трудную шахматную партию. Превосходный игрок в шахматы, он с
первого дня заключения начал эту партию и продолжал безостановочно. И
приговор, присуждавший его к смертной казни через повешение, не сдвинул ни
одной фигуры на невидимой доске.
Даже то, что партии кончить ему, видимо, не придется, не остановило
его; и утро последнего дня, который оставался ему на земле, он начал с того,
что исправил один вчерашний не совсем удачный ход. Сжав опущенные руки между
колен, он долго сидел в неподвижности; потом встал и начал ходить,
размышляя. Походка у него была особенная: он несколько клонил вперед верхнюю
часть туловища и крепко и четко бил землю каблуками - даже на сухой земле
его шаги оставляли глубокий и приметный след. Тихо, одним дыханием, он
насвистывал несложную итальянскую арийку,- это помогало думать.
Но дело в этот раз шло почему-то плохо. С неприятным чувством, что он
совершил какую-то крупную, даже грубую ошибку, он несколько раз возвращался
назад и проверял игру почти сначала. Ошибки не находилось, но чувство
совершенной ошибки не только не уходило, а становилось все сильнее и
досаднее. И вдруг явилась неожиданная и обидная мысль: не в том ли ошибка,
что игрою в шахматы он хочет отвлечь свое внимание от казни и оградиться от
того страха смерти, который будто бы неизбежен для осужденного?
- Нет, зачем же! - отвечал он холодно и спокойно закрыл невидимую
доску. И с той же сосредоточенной внимательностью, с какою играл, будто
отвечая на строгом экзамене, постарался дать отчет в ужасе и безвыходности
своего положения: осмотрев камеру, стараясь не пропустить ничего, сосчитал
часы, что остаются до казни, нарисовал себе приблизительную и довольно
точную картину самой казни и пожал плечами.
- Ну? - ответил он кому-то полувопросом.- Вот и все. Где же страх?
Страха действительно не было. И не только не было страха, но нарастало
что-то как бы противоположное ему - чувство смутной, но огромной и смелой
радости. И ошибка, все еще не найденная, уже не вызывала ни досады, ни
раздражения, а также говорила громко о чем-то хорошем и неожиданном, словно
счел он умершим близкого дорогого друга, а друг этот оказался жив и невредим
и смеется.
Вернер снова пожал плечами и попробовал свой пульс: сердце билось
учащенно, но крепко и ровно, с особенной звонкой силой. Еще раз внимательно,
как новичок, впервые попавший в тюрьму, оглядел стены, запоры, привинченный
к полу стул и подумал:
?Отчего мне так легко, радостно и свободно? Именно свободно. Подумаю о
завтрашней казни - и как будто ее нет. Посмотрю на стены - как будто нет и
стен. И так свободно, словно я не в тюрьме, а только что вышел из какой-то
тюрьмы, в которой сидел всю жизнь. Что это??
Начинали дрожать руки - невиданное для Вернера явление. Все яростнее
билась мысль. Словно огненные языки вспыхивали в голове - наружу хотел
пробиться огонь и осветить широко еще ночную, еще темную даль. И вот
пробился он наружу, и засияла широко озаренная даль.
Исчезла мутная усталость, томившая Вернера два последние года, и отпала
от сердца мертвая, холодная, тяжелая змея с закрытыми глазами и мертвенно
сомкнутым ртом - перед лицом смерти возвращалась, играя, прекрасная юность.
И это было больше, чем прекрасная юность. С тем удивительным просветлением
духа, которое в редкие минуты осеняет человека и поднимает его на высочайшие
вершины созерцания, Вернер вдруг увидел и жизнь и смерть и поразился
великолепием невиданного зрелища. Словно шел по узкому, как лезвие ножа,
высочайшему горному хребту и на одну сторону видел жизнь, а на другую видел
смерть, как два сверкающих, глубоких, прекрасных моря, сливающихся на
горизонте в один безграничный широкий простор.
- Что это! Какое божественное зрелище! - медленно сказал он, привставая
невольно и выпрямляясь, как в присутствии высшего существа. И, уничтожая
стены, пространство и время стремительностью всепроникающего взора, он
широко взглянул куда-то в глубь покидаемой жизни.
И новою предстала жизнь. Он не пытался, как прежде, запечатлеть словами
увиденное, да и не было таких слов на все еще бедном, все еще скудном
человеческом языке. То маленькое, грязное и злое, что будило в нем презрение
к людям и порою вызывало даже отвращение к виду человеческого лица, исчезло
совершенно: так для человека, поднявшегося на воздушном шаре, исчезают сор и
грязь тесных улиц покинутого городка, и красотою становится безобразное.
Бессознательным движением Вернер шагнул к столу и оперся на него правой
рукою. Гордый и властный от природы, никогда еще не принимал он такой
гордой, свободной и властной позы, не поворачивал шеи так, не глядел так,-
ибо никогда еще не был свободен и властен, как здесь, в тюрьме, на
расстоянии нескольких часов от казни и смерти.
И новыми предстали люди, по-новому милыми и прелестными показались они
его просветленному взору. Паря над временем, он увидел ясно, как молодо
человечество, еще вчера только зверем завывавшее в лесах; и то, что казалось
ужасным в людях, непростительным и гадким, вдруг стало милым,- как мило в
ребенке его неумение ходить походкою взрослого, его бессвязный лепет,
блистающий искрами гениальности, его смешные промахи, ошибки и жестокие
ушибы.
- Милые вы мои! - вдруг неожиданно улыбнулся Вернер и сразу потерял всю
внушительность своей позы, снова стал арестантом, которому и тесно, и
неудобно взаперти, и скучно немного от надоевшего пытливого глаза, торчащего
в плоскости двери. И странно: почти внезапно он позабыл то, что увидел
только что так выпукло и ясно; и еще страннее,- даже и вспомнить не пытался.
Просто сел поудобнее, без обычной сухости в положении тела, и с чужой, не
вернеровской, слабой и нежной улыбкой оглядел стены и решетки. Произошло еще
новое, чего никогда не бывало с Вернером: вдруг заплакал.
- Милые товарищи мои! - шептал он и плакал горько.- Милые товарищи мои!
Какими тайными путями пришел он от чувства гордой и безграничной
свободы к этой нежной и страстной жалости? Он не знал и не думал об этом. И
жалел ли он их, своих милых товарищей, или что-то другое, еще более высокое
и страстное таили в себе его слезы,- не знало и этого его вдруг воскресшее,
зазеленевшее сердце. Плакал и шептал:
- Милые товарищи мои! Милые вы, товарищи мои!
В этом горько плачущем и сквозь слезы улыбающемся человеке никто не
признал бы холодного и надменного, усталого и дерзкого Вернера - ни судьи,
ни товарищи, ни он сам.