Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

Скачать Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

        XII
 
     Входили молча, опасливо ступая ногами, и становились, где пришлось - не
на своем обычном месте, где  хотелось  и  где  привычно  стоять,  как  будто
нехорошо и неуместно было  в  этот  жуткий,  тревожный  день  придерживаться
каких-то привычек, заботиться о каких-то удобствах. Становились и  долго  не
решались повернуть голову, чтобы осмотреться.  Уже  трудно  было  дышать  от
тесноты, а сзади напирали все новые молчаливые ряды; и все  молчали,  и  все
сумрачно и тревожно ждали, и тесная близость не  давала  успокоения:  локоть
прикасался к локтю, а  казалось,  что  человек  стоит  один  в  безграничной
пустоте.
     Привлеченные странными слухами, приехали люди из дальних сел, из  чужих
приходов; они были смелее и  говорили  громко,  но  скоро  умолкали  и  они,
сердясь, удивляясь, но  бессильные,  как  и  все,  разорвать  невидимые  узы
свинцового молчания. Все высокие стрельчатые окна были открыты для  воздуха,
и в них смотрело медно-красное, угрожающее небо; оно  точно  переглядывалось
угрюмо из окна в окно и на все бросало металлические сухие отсветы. И в этом
рассеянном, тяжелом, но ярком  свете  старая  позолота  иконостаса  блистала
тускло и нерешительно, раздражая глаз хаосом и неопределенностью бликов.  За
одним окном неподвижно и сухо зеленел молодой клен, и много глаз  неотступно
глядело на его широкие, слегка обвиснувшие листья:  друзьями  казались  они,
старыми спокойными друзьями среди этого молчания,  среди  этой  сдерживаемой
сумятицей чувств, среди этих желтых дразнящих бликов.
     И над всеми обычными,  спокойными  запахами  церкви,  над  благоуханием
ладана и воска царил определенный, отвратительный и страшный  запах  тления.
Труп быстро разлагался, и к черному гробу,  обнимавшему  эту  расползающуюся
массу гниющего и воняющего тела,  больно  и  страшно  было  подойти.  Только
подойти, а там неподвижно, как самый гроб, стояли четверо: вдова покойного и
трое детей. Быть может, они слышали запах, но не верили ему; быть может, они
его не слыхали и думали и верили, что хоронят живого - как думают все  люди,
когда одного из них, такого близкого, такого  родного,  такого  неотделимого
берет неожиданная и быстрая смерть. Но  они  молчали  -  и  молчало  все,  и
медно-красное, угрожающее небо переглядывалось из окна в окно  над  головами
толпы и сеяло сухие, растерянные блики.
     Когда началась обедня, торжественно и просто, как всегда, и  махнул  на
толпу кадилом толстый и благодушный  дьякон,  вздохнулось  свободнее,  стало
веселее  и  легче.  Кое-кто  перешепнулся;  кое-кто  решительно   и   грузно
переступнул затекшими ногами;  некоторые,  кто  ближе  к  дверям,  вышли  на
паперть отдохнуть и покурить. Но, куря и спокойно разговаривая о посевах,  о
грозящей засухе, о деньгах, они внезапно спохватывались и пугались, что  без
них произойдет в церкви что-то важное и  неожиданное,  бросали  недокуренные
цигарки и ломились в  церковь,  раздирая  толпу  плечами,  как  клиньями.  И
останавливались: торжественно и просто шло  служение,  мирно  покряхтывал  и
откашливался  перед  началом  слов  старый   дьякон,   отыскивал   в   толпе
разговаривающих и грозил им толстым, коротким пальцем. Те, кто вышли  наружу
перед концом обедни, заметили, что над лесом, со стороны солнца, поднималась
дымная синеватая туча, слабо темневшая под солнечными лучами  -  и  радостно
перекрестились. Был среди них и Иван Порфирыч, бледный в как бы больной;  он
тоже перекрестился, увидев тучу, и тотчас же угрюмо опустил глаза вниз.
     В короткий  перерыв  между  обедней  и  отпеванием,  когда  о.  Василий
переоблачался в черную бархатную ризу, дьякон причмокнул губами и сказал:
     - Эх! Хорошо бы ледку, а то очень уж  смердит.  Да  где  его  возьмешь,
льду-то. По-моему, на этот случай хорошо  бы  при  церкви  иметь  запасец  -
скажите-ка старосте.
     - Смердит? - глухо спросил поп, не оборачиваясь.
     - А вы не слышите? Ну и нос же у вас. А я так просто  изнемог.  Теперь,
по летнему времени, этого запаху за неделю не выкурить. Вы послушайте:  даже
борода пахнет. Ей-богу!
     Он поднес  к  носу  кончик  седой  бороды,  понюхал  и  с  неодобрением
заключил:
     - Экий народ, право!
     Началось отпевание.  И  снова  свинцовое  молчание  придавило  толпу  и
каждого приковало  к  его  месту,  отделило  от  людей  и  отдало  в  добычу
мучительному ожиданию. Читал старый псаломщик. Он  видел  смерть  того,  кто
теперь пугал всех из черного  гроба;  ясно  помнил  он  в  невинный  кусочек
ссохшейся земли, и дубовый куст, качнувший резными  листьями,  -  в  старые,
знакомые, омертвевшие слова оживали  в  его  шамкающем  рту,  били  метко  и
больно. И о попе он думал с тревогою и печалью, ибо в эти  наступающие  часы
ужаса один он из всех бывших людей  любил  о.  Василия  стыдливою  и  нежною
любовью и близок был его великой, мятежной душе.
     - "Воистину суета всяческая, житие же сень и соние:  ибо  всуе  мятется
всяк земнородный, яко же рече писание, егда мир приобрящем,  тогда  во  гроб
вселимся, идеже вкупе царие и нищие. Тем же Христе боже преставлыпегося раба
твоего упокой, яко человеколюбец..."
     В церкви темнело - буро-синей беспокойной темнотою затмившегося дня,  и
все почувствовали ее,  но  долго  не  замечали  глазом.  И  только  те,  кто
неотступно  смотрел  на  дружеские  листья  клена,  видели,  как  позади  их
выползало что-то чугунно-серое, лохматое, взглянуло в церковь мертвыми очами
и поползло выше, к кресту.
     - "Где есть мирское пристрастие; где есть  привременных  мечтание;  где
есть злато и сребро; где есть рабов множество и  молва  -  вся  персть,  вся
пепел, вся сень..." дрожали горькие слова в старческих дрожащих устах.
     Теперь все заметили растущую темноту и обернулись к окнам. Позади клена
небо было черно, и широкие листья  перестали  зеленеть:  бледными  сделались
они, и уже не было в них, испуганных  и  оцепеневших,  ничего  дружеского  и
спокойного. На  лица  взглянули  люди,  ища  успокоения,  и  все  лица  были
серо-пепельные, все лица были бледные и чужие.  И  всю,  казалось,  темноту,
молчаливым и широким потоком вливавшуюся в окна, впитали в себя черный  гроб
и черный священник: так черен был немой гроб, так черен  был  этот  высокий,
холодный и строгий человек. Уверенно и спокойно двигался он, и чернота одежд
его казалась светом среди ослепленной позолоты, пепельносерых лиц и  высоких
окон, сеявших тьму.  Но  минутами  непонятное  колебание  и  нерешительность
овладевали им; он замедлял шаги и, вытянув шею, удивленно смотрел на  толпу,
точно неожиданным чем-то была эта  онемевшая  толпа  в  церкви,  где  привык
молиться он один; потом забывал толпу, забывал, что он служит,  и  рассеянно
шел в алтарь. Точно двоилось в нем что-то; точно ждал он слова, приказа  или
могучего, разрешающего чувства, - а оно не приходило.
     - "Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во  гробех  лежащую,  по
образу божию созданную, нашу красоту безобразну, бесславну, не имущу вида. О
чудесе! Что сие, еже о нас бысть  таинство;  како  предахомся  тлению;  како
сопрягохомся смерти; воистину бога повелением..."
     Среди сгустившейся тьмы свечи  горели  ярко,  как  в  сумерках,  и  уже
бросали на лица красноватые  отсветы,  и  многие  заметили  этот  быстрый  и
необыкновенный  переход  от  дня  к  ночи  -  когда  все  еще  был  полдень.
Почувствовал тьму и о. Василий, но не понял ее: ему странно почудилось,  что
это - раннее зимнее утро, когда один он оставался с богом, и одно великое  и
мощное чувство окрыляло его, как птицу, как стрелу,  безошибочно  летящую  к
цели. И дрогнул он, не  видя,  как  слепой,  но  прозревая.  Замедлили  свой
бешеный бег тысячи разрозненных, сцепившихся  мыслей,  тысячи  незавершенных
чувств: замедлили,  остановились,  замерли  -  мгновение  страшной  пустоты,
стремительного падения, смерти, - и всколыхнулось в груди  что-то  огромное,
неожиданно радостное, неожиданно прелестное. Еще  строго  и  веско  отбивало
первые удары на миг остановившееся сердце, а он уже знал.  Это  оно!  Оно  -
могучее,  все  разрешающее  чувство,  повелевающее  над  жизнью  и  смертью,
приказывающее горам: сойдите с места! И сходят с места старые сердитые горы.
Радость, радость! Он смотрит на гроб, на церковь, на людей и  понимает  все,
понимает тем чудным проникновением в глубину вещей, какая бывает  только  во
сне и бесследно исчезает с первыми  лучами  света.  Так  вот  оно  что!  Вот
великая разгадка! О радость, радость, радость!
     Закинув голову, подняв руки горе, как Моисей, узревший бога, он хохочет
беззвучно и грозно, короткими спадающими вздохами - видит  внизу  испуганное
лицо дьякона, предостерегающе приподнявшего палец, видит  съежившиеся  спины
людей, которые заметили его хохот и поспешно точат ходы в толпе, как  черви,
и стискивает рот с неожиданной и трогательной пугливостью ребенка.
     - Не буду! - шепчет он дьякону, а грозный  восторг  брызжет  огнем  изо
всех пор его лица. И плачет он, закрывая лицо руками.
     - Капелек бы! Капелек  бы  каких-нибудь,  отец  Василий!  -  растерянно
шепчет на ухо дьякон и  с  отчаянием  восклицает:  -  Ах,  господи,  вот  не
вовремя-то! Послушайте, отец Василий!..
     Поп отымает слегка от лица сложенные руки и искоса, за  их  прикрытием,
смотрит на дьякона  -  дьякон  вздрагивает,  на  цыпочках,  большими  шагами
отходит в сторону, налезает животом  на  решетку  и,  ощупью  найдя  дверцу,
выходит.
     - "Приидите, последнее целование дадим, братие,  умершему,  благодаряще
бога, сей бо оскуде от сродства своего, и ко гробу тщится, не к тому пекийся
о суетных и о многострастной  плоти.  Где  ныне  сроднице  же  и  друзи;  се
разлучаемся..."
     В толпе движение. Некоторые потаенно уходят, не обмениваясь ни словом с
остающимися, и уже свободнее становится в потемневшей церкви.  Только  около
черного гроба безмолвно толкутся  люди,  крестятся,  наклоняются  к  чему-то
страшному, отвратительному и с страдальческими  лицами  отходят  в  сторону.
Прощается с покойником вдова. Она уже верит, что он мертв, и запах слышит, -
но замкнуты для слез ее глаза, и нет голоса в ее гортани. И дети смотрят  на
нее - три пары молчаливых глаз.
     И тут заметили, что дьякон растерянно пробирается сквозь  толпу,  а  о.
Василий стоит на амвоне и смотрит. И те, кто увидели его  в  это  мгновение,
навсегда запечатлели в памяти своей его необыкновенный образ.  Руками  он  с
такой силою держался за решетку, что  концы  пальцев  его  побелели,  как  у
мертвого; вытянув шею вперед, всем телом перегнувшись за  решетку,  он  весь
одним огромным взглядом устремлялся к тому месту, где стояла вдова и дети. И
странно: он точно наслаждался ее безмерною мукою - так  весел,  так  ликующ,
так дерзко-радостен был его стремительный взор.
     - "Кое разлучение, о братие, кий плач, кое рыдание  в  настоящем  часе;
приидите убо, целуйте бывшего вмале с  нами,  предается  бо  гробу,  каменем
покрывается, во тьму вселяется, с мертвыми погребается и  всех  сродников  и
другов ныне разлучается. Его же..."
     - Да остановись же, безумец! - прозвучал с  амвона  стонущий  голос.  -
Разве ты не видишь, что здесь нет мертвых!
     И тут совершилось то мятежное и  великое,  чего  с  таким  ужасом,  так
загадочно ожидали все. О. Василий отбросил звякнувшую дверцу и через  толпу,
разрезая пестроту ее одежд своим черным торжественным одеянием, направился к
черному, молчаливо ждущему гробу. Остановился,  поднял  повелительно  правую
руку и торопливо сказал разлагающемуся телу:
     - Тебе говорю, встань!
     Было  смятение,  и  шум,  и  вопли,  и  крики  смертельного  испуга.  В
паническом страхе люди бросились  к  дверям  и  превратились  в  стадо:  они
цеплялись друг за друга, угрожали оскаленными зубами,  душили  и  рычали.  И
выливались в дверь так медленно, как вода из опрокинутой  бутылки.  Остались
только псаломщик, уронивший книгу, вдова с детьми и Иван Порфирыч. Последний
минуту смотрел на попа - и сорвался с  места,  и  врезался  в  хвост  толпы,
исторгнув новые крики ужаса и гнева.
     Со светлой и благостной улыбкой сожаления к их неверию и  страху,  весь
блистая  мощью  безграничной  веры,  о.  Василий   возгласил   вторично,   с
торжественной и царственной простотою:
     - Тебе говорю, встань!
     Но неподвижен был мертвец,  и  вечную  тайну  бесстрастно  хранили  его
сомкнутые уста. И тишина. Ни звука в опустевшей церкви. Но вот звонко стучат
по камню разбросанные, испуганные шаги: то уходит вдова и ее дети.  За  ними
рысцой бежит старый псаломщик, на миг оборачивается у  дверей,  всплескивает
руками - и снова тишина.
     "Так лучше будет: нехорошо ему, такому, вставать при жене и  детях",  -
быстро, вскользь думает о. Василий и говорит в третий раз, тихо и строго:
     - Семен! Тебе говорю, встань!
     Он медленно опускает руку в ждет. За окном хрустнул  кто-то  песком,  и
звук был так близок, точно в гробу раздался он.  Он  ждет.  Шаги  прозвучали
ближе, миновали окно и смолкли. И тишина, и долгий, мучительный  вздох.  Кто
вздохнул? Он наклоняется к гробу, в опухшем яйце  он  ищет  движения  жизни;
приказывает  глазами:  "Да  откройтесь  же!"  -  наклоняется  ближе,  ближе,
хватается руками за острые края гроба, почти прикасается и посинелым устам и
дышит в них дыханием жизни - и смрадным,  холодно-свирепым  дыханием  смерти
отвечает ему потревоженный труп.
     Он молча отшатывается - и на мгновение видит  и  понимает  все.  Слышит
трупный запах; понимает, что народ бежал в страхе, и в церкви только  он  да
мертвец; видит, что  за  окнами  темно,  но  не  догадывается  -  почему,  и
отворачивается. Мелькает воспоминание о чем-то ужасно  далеком,  о  каком-то
весеннем  смехе,  прозвучавшем  когда-то  и  смолкшим.  Вспоминается  вьюга.
Колокол и вьюга. И неподвижная маска идиота. Их двое, их двое, их двое...
     И снова исчезает все. Потухшие глаза  разгораются  холодным,  прыгающим
огнем, жилистое тело наполняется ощущением  силы  и  железной  крепости.  И,
спрятав глаза под  каменною  аркой  бровей,  он  говорит  спокойно-спокойно,
тихо-тихо, как будто разбудить кого-то боится:
     - Ты обмануть меня хочешь?
     И молчит, потупив глаза, точно ответа ждет. И снова говорит  тихо-тихо,
с той зловещей выразительностью бури, когда уже вся природа в ее  власти,  а
она медлит и царственно нежно покачивает в воздухе пушинку:
     - Так зачем же я верил? Так зачем же  ты  дал  мне  любовь  к  людям  и
жалость - чтобы посмеяться надо мною? Так зачем же всю жизнь мою  ты  держал
меня в плену в рабстве, в оковах? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха!
Все одним тобою, все для тебя. Один ты! Ну, явись же - я жду!
     И в позе гордого смирения он ждет ответа - один перед  черным,  свирепо
торжествующим гробом,  один  перед  грозным  лицом  необъятной  и  величавой
тишины. Один. Неподвижными остриями вонзаются в мглу огни свечей,  и  где-то
далеко напевает, удаляясь, вьюга: их двое, их двое... Тишина.
     - Не хочешь? - спрашивает он все так же  тихо  и  смиренно  и  внезапно
кричит бешеным криком, выкатывая глаза, давая лицу ту страшную откровенность
выражения, какая свойственна умирающим и глубоко  едящим.  Кричит,  заглушая
криком грозную тишину и последний ужас умирающей человеческой души:
     - Ты должен! Отдай ему жизнь! Бери у других, а ему отдай! Я прошу.
     Обращается к молчаливо разлагающемуся телу и приказывает  с  гневом,  с
презрением:
     - Ты! Проси его! Проси!
     И кричит святотатственно, грозно:
     - Ему не нужно рая. Тут его дети. Они будут звать: отец. И  он  скажет:
сними с головы моей венец небесный, ибо там - там сором и  грязью  покрывают
головы моих детей. Он скажет! Он скажет!
     Со злобою трясет черный тяжелый гроб и кричит:
     - Да говори же ты, проклятое мясо!
     Смотрит изумленно, остро - и в немом ужасе откидывается назад,  выкинув
для защиты напряженные руки. В гробу нет Семена.  В  гробу  нет  трупа.  Там
лежит идиот. Схватившись хищными пальцами за края  гроба,  слегка  приподняв
уродливую голову, он искоса смотрит на попа прищуренными глазами - и  вокруг
вывернутых ноздрей,  вокруг  огромного  сомкнутого  рта  вьется  молчаливый,
зарождающийся смех. Молчит и смотрит и  медленно  высовывается  из  гроба  -
несказанно ужасный в непостижимом слиянии вечной жизни и вечной смерти.
     - Назад! - кричит о. Василий,  и  голова  его  становится  огромной  от
вздыбившихся волос. - Назад!
     И снова неподвижный труп. И  снова  идиот.  И  так  в  чудовищной  игре
безумно двоится гниющая масса и дышит ужасом. И в диком гневе он хрипит:
     - Напугать! Так вот же...
     Но слов  его  не  слышно.  Внезапно,  загораясь  ослепительным  светом,
раздирается до самых  ушей  неподвижная  маска,  и  хохот,  подобный  грому,
наполняет тихую церковь. Грохочет, разрывает каменные своды, бросает камни и
страшным гулом своим обнимает одинокого человека.
     О. Василий открывает ослепленные глаза, поднимает голову вверх и видит:
падает все. Медленно и тяжело клонятся и сближаются стены,  сползают  своды,
бесшумно рушится высокий купол, колышется и гнется пол в самых основах своих
разрушается и падает мир.
     И тогда с диким ревом он бежит к дверям. Но не находит их и мечется,  и
бьется о стены, об острые каменные углы - и ревет.  С  внезапно  открывшеюся
дверью он падает на пол, радостно вскакивает, и -  чьи-то  дрожащие,  цепкие
руки обнимают его и держат. Он  барахтается  и  визжит,  освободив  руку,  с
железною силою  бьет  по  голове  пытавшегося  удержать  его  псаломщика  и,
отбросив ногою тело, выскакивает наружу.
     Небо охвачено огнем. В нем клубятся и дико мечутся разорванные  тучи  и
всею гигантскою массою своею падают на потрясенную землю - в  самых  основах
своих рушится  мир.  И  оттуда,  из  огненного  клубящегося  хаоса,  несется
огромный громоподобный хохот, и треск, и крики дикого веселья. На западе еще
светлеет голубая - полоска, и, задыхаясь, он бежит к ней. Ноги его  путаются
в длинной  каляной  ризе,  он  падает,  крутится  по  земле,  окровавленный,
страшный, и снова бежит. Улица безлюдна, как ночью - ни у домов, ни в  окнах
ни одного человека, ни одного живого существа: ни зверя, ни птицы.
     "Все умерли!" - мелькает последняя мысль. Он  выбегает  за  околицу  на
широкую торную дорогу. Над головой его черная клубящаяся туча бросает вперед
три длинные отростка, как три хищно загнутых когтя;  сзади  что-то  глухо  и
грозно рокочет - в самых основах своих рушится мир.
     Далеко впереди на телеге возвращаются из Знаменского мужик и две  бабы.
Они видят быстро бегущего черного человека, на секунду останавливаются,  но,
узнав попа, бьют лошадь и  скачут.  Телега  подпрыгивает  на  колеях,  двумя
колесами поднимается на  воздух,  но  трое  молчаливых,  согнувшихся  людей,
охваченных ужасом, отчаянно настегивают лошадь - и скачут, и скачут.
 
 
Страница сгенерировалась за 0.1066 сек.