Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

Скачать Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

 II
 
     О. Василия не любил никто - ни прихожане, ни  причт.  Церковную  службу
отправлял он плохо, не благолепно: был сух  голосом,  мямлил,  то  торопился
так, что дьякон едва успевал за ним, то непонятно медлил. Корыстолюбив он не
был, но так неловко принимал деньги и приношения, что все считали его  очень
жадным и за глаза насмехались. И все окрест знали, что он очень несчастлив в
своей жизни, и брезгливо сторонились  от  него,  считая  за  дурную  примету
всякую с ним встречу и разговор. На свои именины, праздновавшиеся 28 Ноября,
он приглашал к обеду многих гостей, и на его  низкие  поклоны  все  отвечали
согласием, но приходил только причт,  а  из  почетных  прихожан  не  являлся
никто. И было совестно перед  причтом,  и  обиднее  всего  было  попадье,  у
которой даром пропадали привезенные из города закуски и вина.
     - Никто и идти к нам не хочет, - говорила  она,  трезвая  и  печальная,
когда расходились перепившиеся и развязные гости, не  уважающие  ни  дорогих
вин, ни закусок и все валившие как в пропасть.
     Хуже всех относился к попу церковный староста Иван Порфирыч Копров;  он
открыто презирал неудачника и, после того как стали известны  селу  страшные
запои попадьи, отказался целовать у попа руку. И благодушный  дьякон  тщетно
убеждал его:
     - Постыдись! Не человеку поклоняешься, а сану.
     Но Иван Порфирыч упрямо не хотел отделить сан от человека и возражал:
     - Нестоящий он человек. Ни себя содержать он не умеет, ни  жену.  Разве
это порядок, чтобы у  духовного  лица  жена  запоем  пила,  без  стыда,  без
совести? Попробуй моя запить, я б ей прописал!
     Дьякон   укоризненно    покачивал    головой    и    рассказывал    про
многострадального Иова: как бог любил его и отдал  сатане  на  испытание,  а
потом  сторицею  вознаградил  за  все  муки.  Но  Иван  Порфирыч  насмешливо
ухмылялся в бороду и без стеснения перебивал ненравившуюся речь:
     - Нечего рассказывать, и  сами  знаем.  Так  то  Иов-праведник,  святой
человек, а это кто? Какая у  него  праведность?  Ты,  дьякон,  лучше  другое
вспомни: бог шельму метит. Тоже не без ума пословица складена.
     - Ну, погоди; задаст тебе ужотка поп, как руки не поцелуешь. Из  церкви
выгонит.
     - Посмотрим.
     - Посмотрим.
     И они поспорили на четверть  вишневки,  выгонит  поп  или  не  выгонит.
Выиграл староста: он дерзко отвернулся, и  протянутая  рука,  коричневая  от
загара, сиротливо осталась в воздухе, а сам о. Василий густо покраснел и  не
сказал ни слова.
     И после этого случая,  о  котором  говорило  все  село,  Иван  Порфирыч
укрепился во мнении, что поп дурной и недостойный человек, и стал  подбивать
крестьян пожаловаться на  о.  Василия  в  епархию  и  просить  себе  другого
священника.  Сам  Иван  Порфирыч  был  богатый,  очень  счастливый  и  всеми
уважаемый человек. У него было представительное лицо, с твердыми,  выпуклыми
щеками и огромной черной бородою, и такие же черные волосы шли по всему  его
телу, особенно по ногам и груди, и он верил, что  эти  волосы  приносят  ему
особенное счастье. Он верил в это так же крепко, как и в бога,  считал  себя
избранником среди людей, был горд, самонадеян и  постоянно  весел.  В  одном
страшном железнодорожном крушении, где  погибло  много  народу,  он  потерял
только фуражку, засосанную глиной.
     - Да и та была старая! - самодовольно добавлял он и ставил этот  случай
в особенную себе заслугу.
     Всех людей он искренно считал подлецами и дураками, не знал жалости  ни
к тем, ни к  другим  и  собственноручно  вешал  щенят,  которых  ежегодно  в
изобилии приносила черная сучка Цыганка. Одного из щенят, который покрупнее,
он оставлял для завода и, если просили, охотно раздавал остальных,  так  как
считал собак животными полезными. В суждениях своих Иван Порфирыч был  быстр
и неоснователен и легко отступался от них, часто сам  того  не  замечая,  но
поступки его были тверды, решительны и почти всегда безошибочны.
     И  все  это  делало  старосту  страшным  и  необыкновенным   в   глазах
запуганного попа. При встрече он первый с непривычной  торопливостью  снимал
широкополую шляпу и, уходя, чувствовал, как чаще и лотошливее становятся его
шаги - шаги человека, которому стыдно и страшно, - и путаются в длинной рясе
жилистые ноги. Точно вся жестокая, загадочная судьба его воплотилась в  этой
огромной черной бороде, волосатых руках и прямой, твердой поступи, и если о.
Василий не сожмется весь, не посторонится, не спрячется за своими стенами, -
эта грозная туша раздавит его, как муравья. И все,  что  принадлежало  Ивану
Порфирычу Копрову и касалось его, интересовало попа так, что иногда по целым
дням он не мог думать ни о чем другом, кроме старосты, его жены, его детей и
богатства. Работая в поле вместе с крестьянами, сам похожий на крестьянина в
своих  грубых  смазных  сапогах  и  посконной  рубахе,  о.   Василий   часто
оборачивался к селу, и первое, что  он  видел  после  церкви,  была  красная
железная крыша Старостина двухэтажного дома. Потом  среди  завернувшейся  от
ветра серой зелени ветел он с трудом отыскивал деревянную потемневшую  крышу
своего домика, - и было в двух этих непохожих крышах что-то такое,  от  чего
жутко и безнадежно становилось на сердце у попа.
     Однажды на  Воздвиженье  попадья  пришла  из  церкви  вся  в  слезах  и
рассказала, что Иван Порфирыч оскорбил ее. Когда попадья проходила  на  свое
место, он сказал из-за конторки так громко, что все слышали:
     - Эту пьяницу совсем бы в церковь пускать не следовало. Стыд!
     Попадья рассказывала и плакала, и о.  Василий  видел  с  беспощадною  и
ужасной ясностью, как постарела она и опустилась за четыре  года  со  смерти
Васи. Молода она еще была, а в волосах у нее пролегали уже серебристые нити,
и белые зубы почернели, и запухли глаза. Теперь  она  курила,  и  странно  и
больно было видеть в  руках  ее  папироску,  которую  она  держала  неумело,
по-женски, между двумя выпрямленными  пальцами.  Она  курила  и  плакала,  и
папироска дрожала в ее опухших от слез губах.
     - Господи, за  что?  Господи!  -  тоскливо  повторяла  она  и  с  тупою
пристальностью смотрела в окно, за которым моросил сентябрьский дождь.
     Стекла  были  мутны  от  воды,  и  призрачной,   расплывающейся   тенью
колыхалась отяжелевшая береза. В доме еще не топили, жалея  дров,  и  воздух
был сырой, холодный и неприютный, как на дворе.
     - Что ж с  ними  поделаешь,  Настенька!  -  оправдывался  поп,  потирая
горячие сухие руки. - Терпеть надо.
     - Господи! Господи! И защитить некому! - плакалась попадья;  а  в  углу
сквозь жесткие спутанные  волосы  неподвижно  и  сухо  горели  волчьи  глаза
угрюмой Насти.
     К ночи попадья напилась, и тогда  началось  для  о.  Василия  то  самое
страшное, омерзительное и жалкое, о чем он не мог думать без  целомудренного
ужаса и нестерпимого стыда. В болезненной  темноте  закрытых  ставен,  среди
чудовищных грез, рожденных алкоголем, под  тягучие  звуки  упорных  речей  о
погибшем первенце у жены его явилась безумная мысль: родить нового сына, и в
нем воскреснет безвременно погибший. Воскреснет его милая улыбка, воскреснут
его глаза, сияющие тихим светом, и тихая, разумная речь  его,  -  воскреснет
весь он в красоте своего непорочного детства, каким был  он  в  тот  ужасный
июльский день, когда ярко горело солнце и ослепительно  сверкала  обманчивая
река.  И,  сгорая  в  безумной  надежде,  вся  красивая  и  безобразная   от
охватившего ее огня, попадья требовала от мужа ласк, униженно молила о  них.
Она прихорашивалась и заигрывала с ним, но ужас  не  сходил  с  его  темного
лица; она мучительно старалась снова стать той нежной и желанной, какой была
десять лет назад, и делала скромное девичье лицо и шептала  наивные  девичьи
речи, но хмельной язык не слушался ее, сквозь опущенные ресницы еще  ярче  и
понятнее сверкал огонь страстного желания, - и не сходил ужас с темного лица
ее мужа. Он закрывал руками горящую голову и бессильно шептал:
     - Не надо! Не надо!
     Тогда она становилась на колени и хрипло молила:
     - Пожалей! Отдай мне Васю! Отдай, поп! Отдай, тебе я говорю, проклятый!
     А в наглухо закрытые ставни упорно стучал  осенний  дождь,  и  тяжко  и
глубоко вздыхала ненастная ночь. Отрезанные  стенами  и  ночью  от  людей  и
жизни, они точно крутились в вихре дикого и безысходного  сна,  и  вместе  с
ними крутились, не умирая, дикие жалобы и проклятия. Само безумие  стояло  у
дверей; его дыханием был жгучий воздух, его глазами - багровый огонь  лампы,
задыхавшийся в глубине черного, закопченного стекла.
     -  Не  хочешь?  Не  хочешь?  -  кричала  попадья  и  в  яростной  жажде
материнства  рвала  на  себе  одежды,  бесстыдно  обнажаясь  вся,  жгучая  и
страшная, как вакханка, трогательная и жалкая, как мать, тоскующая о сыне. -
Не хочешь? Так вот же перед богом говорю тебе: на улицу пойду! Голая  пойду!
К первому мужчине на шею брошусь. Отдай мне Васю, проклятый!
     И страсть ее побеждала целомудренного попа. Под  долгие  стоны  осенней
ночи, под звуки  безумных  речей,  когда  сама  вечно  лгущая  жизнь  словно
обнажала свои темные  таинственные  недра,  -  в  его  помраченном  сознании
мелькала, как зарница, чудовищная мысль: о каком-то чудесном воскресении,  о
какой-то далекой и чудесной возможности. И на бешеную  страсть  попадьи  он,
целомудренный и стыдливый, отвечал такою же бешеной страстью, в которой было
все:  и  светлая  надежда,  и  молитва,  и   безмерное   отчаяние   великого
преступника.
     Поздней ночью, когда попадья уснула, о. Василий взял шляпу и  палку  и,
не одеваясь, в старенькой нанковой ряске отправился в поле.  Тонкая  водяная
пыль влажным и холодным слоем лежала над размокшей землей; черно было  небо,
как земля,  и  великой  бесприютностью  дышала  осенняя  ночь.  Во  тьме  ее
бесследно сгинул человек; стукнула палка о подвернувшийся камень,  -  и  все
стихло, и наступило долгое молчание. Мертвая водяная  пыль  своими  ледяными
объятиями душила всякий робкий звук, и не колыхалась омертвевшая  листва,  и
не было ни голоса, ни крика, ни стона. Была долгая и мертвая тишина.
     И далеко за селом, за много верст от жилья, прозвучал во тьме невидимый
голос. Он был надломленный, придушенный и глухой,  как  стон  самой  великой
бесприютности. Но слова, сказанные им, были ярки, как небесный огонь.
     - Я - верю, - сказал невидимый голос.
     Угроза и молитва, предостережение и надежда были в нем.
 
 
Страница сгенерировалась за 0.13 сек.