Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

Скачать Леонид Андреев - Жизнь Василия Фивейского

        VII
 
     Все так же однозвучно  и  уныло  вызванивал  великопостный  колокол,  и
казалось, что с каждым глухим ударом он приобретает новую силу над  совестью
людей; все больше собиралось их, и отовсюду тянулись  к  церкви  бесцветные,
как колокольный звон, молчаливые фигуры. Еще ночь царила  над  обнажившимися
полями, и еще не начинали звенеть подмерзшие ручьи, когда на всех тропинках,
на всех дорогах появлялись люди и строго  печальной  вереницею,  одинокие  и
чем-то связанные, двигались к одной невидимой цели. И каждый день, с раннего
утра до позднего вечера, перед о. Василием стояли человеческие лица, то ярко
во всех морщинах своих освещенные желтым огнем свечей, то смутно выступавшие
из темных углов, как будто и самый воздух церкви превратился в людей, ждущих
милости и  правды.  Люди  теснились,  неуклюже  толкаясь  и  топоча  ногами,
нестройным,  разрозненным  движением  валились  на  колени,  вздыхали  и   с
неумолимою настойчивостью несли попу свои грехи и свое горе.
     У каждого страдания и горя было столько,  что  хватило  бы  на  десяток
человеческих жизней, и попу, оглушенному, потерявшемуся, казалось, что  весь
живой мир принес ему свои слезы и муки и ждет от него помощи, - ждет кротко,
ждет повелительно. Он искал правды когда-то, и теперь  он  захлебывался  ею,
этою беспощадною правдою страдания, и в мучительном  сознании  бессилия  ему
хотелось бежать на край света, умереть, чтобы  не  видеть,  не  слышать,  не
знать. Он позвал к себе горе людское - и горе пришло.  Подобно  жертвеннику,
пылала его душа, и каждого, кто подходил к нему, хотелось  ему  заключить  в
братские объятия и сказать: "Бедный друг, давай бороться вместе и плакать  и
искать. Ибо ниоткуда нет человеку помощи".
     Но не этого ждали от него измученные жизнью люди, и с тоскою, с гневом,
с отчаянием он твердил:
     - Его проси! Его проси!
     Печально они верили ему и уходили, а  на  смену  им  надвигались  новые
серые ряды, и снова, как исступленный, повторял он  страшные  и  беспощадные
слова:
     - Его проси! Его проси!
     И несколько часов, когда он слышал правду, казались ему годами,  и  то,
что было утром до исповеди, становилось бледным и тусклым,  как  все  образы
далекого прошлого. Когда последним он уходил из церкви, уже темнота  царила,
и тихо сияли звезды, и молчаливый воздух весенней ночи ласкался нежно. Но он
не верил в спокойствие звезд; ему чудилось, что и оттуда, из этих отдаленных
миров, несутся стоны, и крики, и глухие мольбы о пощаде. И  так  стыдно  ему
было, как будто он совершил все преступления, какие есть в мире,  он  пролил
все слезы, он истерзал и изорвал в клочки человеческие  сердца.  Стыдно  ему
было придавленных домов, мимо которых он шел, стыдно  было  входить  в  свой
дом, где безраздельно и нагло, силою зла и  безумия,  царил  страшный  образ
полуребенка, полузверя.
     И в церковь, по утрам, он шел так, как идут люди на позорную и страшную
казнь, где  палачами  являются  все:  и  бесстрастное  небо,  и  оторопелый,
бессмысленно  хохочущий  народ,  и  собственная  беспощадная  мысль.  Каждый
страдающий человек был палачом для него, бессильного  служителя  всемогущего
бога, - и было палачей  столько,  сколько  людей,  и  было  кнутов  столько,
сколько доверчивых и ожидающих взоров. Все были неумолимо серьезны, и  никто
не смеялся над попом, но каждую минуту он с трепетом ожидал взрыва  какогото
страшного сатанинского хохота и боялся оборачиваться  к  людям  спиною.  Все
дикое и злое родится за спиною человека, а пока он смотрит, никто  не  смеет
напасть на него. И он смотрит, муча своим взглядом, и часто посматривает  он
на ту сторону, где за конторкой стоит Иван Порфирыч Копров.
     Один он громко разговаривал  в  церкви,  спокойно  торговал  свечами  и
дважды посылал сторожа и мальчиков  собирать  деньги.  Потом  звонко  считал
медяки, складывал стопочками и часто щелкал замком; когда  все  валились  на
колени, он только наклонял голову и крестился; и видно было, что он  считает
себя близким и нужным богу человеком и знает, что  без  него  богу  было  бы
трудно устроить все так хорошо и в таком порядке. Давно, с начала поста,  он
сердился на о. Василия, что тот так долго  исповедует:  он  не  мог  понять,
какие могут быть у этих людей интересные и большие грехи, о  которых  стоило
бы долго  разговаривать.  И  относил  это  к  неумению  о.  Василия  жить  и
обращаться с людьми.
     - Ты думаешь, они  это  оценят?  -  говорил  он  благодушному  дьякону,
измученному, как и весь причт, тяжелой великопостной работой. - Нипочем. Над
ним же смеяться будут.
     Но то, что о. Василий был суров, нравилось ему, как и его большой рост;
настоящий священнослужитель казался  ему  похожим  на  строгого  и  честного
приказчика, который должен требовать точного  и  верного  отчета.  Сам  Иван
Порфирыч  говел  всегда  на  последней  неделе  и  задолго  приготовлялся  к
исповеди, стараясь вспомнить и собрать все самые маленькие грехи. И был горд
собою, что грехи у него в таком же порядке, как и дела.
     В среду на страстной неделе, когда силы уже начали покидать о. Василия,
было у него особенно много исповедников. Последним  был  негодный  мужичонка
Трифон, калека, таскавшийся на своих костылях  по  Знаменскому  и  окрестным
селам. Вместо  ног,  когда-то  давно  раздавленных  на  заводской  работе  и
отрезанных по самый живот, у него были коротенькие обрубки, обтянутые кожей;
на приподнятых от костылей  плечах  глубоко  сидела  грязная,  точно  паклей
покрытая голова, с такою же грязною, свалявшейся бородою и  наглыми  глазами
нищего, пьяницы  и  вора.  Он  был  отвратителен  и  грязен,  как  животное,
пресмыкался в грязи и пыли, как гад, и такая же темная и  таинственная,  как
души животных, была его душа. Трудно было понять, как он живет такой,  а  он
жил, напивался пьян, дрался и даже  имел  женщин,  каких-то  фантастических,
неправдоподобных женщин, так же мало похожих на человека, как и он.
     О. Василию пришлось низко наклониться, чтобы принять исповедь калеки, и
в открыто спокойном зловонии его тела, в паразитах, липко ползавших  по  его
голове и шее, как сам он ползал по земле, попу  открылась  вся  ужасная,  не
допустимая совестью постыдная нищета этой искалеченной  души.  И  с  грозной
ясностью он понял, как  ужасно  и  безвозвратно  лишен  этот  человек  всего
человеческого, на что он имел такое же право, как короли  в  своих  палатах,
как святые в своих кельях. И содрогнулся.
     - Ступай! Бог отпустит твои грехи, - сказал он.
     - Погодите. Еще скажу, - прохрипел нищий, задирая  вверх  побагровевшее
лицо.
     И  рассказал,  как   десять   лет   назад   он   изнасиловал   в   лесу
подростка-девочку и дал ей, плачущей, три копейки; а потом  ему  жаль  стало
своих денег, и он удушил ее и закопал. Так ее и не нашли. Десять раз  десяти
различным попам рассказывал он  эту  историю,  и  от  повторения  она  стала
казаться  ему  простой  и  обыкновенной,  и  не  относящейся  к  нему,   как
какая-нибудь сказка. Иногда он разнообразил рассказ: заменял лето  осенью  и
девочку  представлял  то  белокуренькой,  то  смуглой,  -  но  три   копейки
оставались неизменными. Некоторые ему  не  верили  и  смеялись  над  ним,  -
утверждали, что за десять лет в округе не было убито и не пропадало ни одной
девочки; ловили его в бесчисленных и грубых противоречиях и  с  очевидностью
доказывали, что всю эту страшную историю он выдумал спьяна, валяясь в  лесу.
И это приводило его в ярость; он  кричал,  божился,  поминая  черта  так  же
часто, как и бога, и начинал рассказывать  такие  отвратительные  и  грязные
подробности, что самые старые священники краснели и негодовали. И теперь  он
ждал, поверит ли знаменский поп или нет, и был  доволен,  что  поп  поверил:
отшатнулся от него, побледнел и поднял руку, как для удара.
     - Правда это? - глухо спросил о. Василий.
     Нищий быстро закрестился:
     - Ну, ей-богу, правда. Ну вот провалиться мне...
     - Так ведь за это же ад! - крикнул поп. - Ты понимаешь, ад!
     - Бог милостив, - угрюмо и обиженно пробормотал нищий.
     Но по злым и испуганным глазам его видно было, что сам он ждет ада и уж
свыкся с ним, как и с своею странною историей о задушенной девочке.
     - На земле - ад, в небе - ад.  Где  же  твой  рай?  Будь  ты  червь,  я
раздавил бы тебя ногой, - но ведь ты человек! Человек! Или червь? Да кто  же
ты, говори! - кричал поп, и волосы его качались, как от ветра. - Где же твой
бог? Зачем оставил он тебя?
     "Поверил!" - с радостью думал нищий, чувствуя себя  под  словами  попа,
как под горячей водой.
     О. Василий присел на корточки  и,  в  унизительности  необычайной  позы
черпая странную и мучительную гордость, зашептал страстно:
     - Слушай! Ты не бойся. Ада не будет. Это я верно  тебе  говорю.  Я  сам
убил человека. Девочку. Настя ее зовут. И ада не будет!  Ты  будешь  в  раю.
Понимаешь, со святыми, с праведниками. Выше  всех.  Выше  всех  это  я  тебе
говорю!
 
     В тот вечер о. Василий вернулся домой поздно, когда уже поужинали.  Был
он сильно утомлен, и бледен, и до колен мокр, и  покрыт  грязью,  как  будто
долго и без дорог бродил он по размокшим полям. В доме готовились к пасхе, и
попадья была занята, но, прибегая на минутку из  кухни,  она  каждый  раз  с
тревогою смотрела на мужа. И  веселой  она  старалась  казаться  и  скрывала
тревогу.
     А ночью, когда, по  обыкновению,  она  пришла  на  цыпочках  и,  трижды
перекрестив изголовье, хотела  уходить,  ее  остановил  тихий  и  испуганный
голос, непохожий на голос сурового о. Василия:
     - Настя! Я не могу идти в церковь.
     В голосе был ужас и что-то детское и молящее.  Как  будто  так  огромно
было несчастие, что нельзя  уже  и  не  нужно  было  одеваться  гордостью  и
скользкими, лживыми словами, за которыми прячут люди свои  чувства.  Попадья
стала на колени у постели мужа и взглянула ему в лицо: при слабом  синеватом
свете лампадки оно казалось бледным, как у мертвеца, и неподвижным, и черные
глаза одни косились на нее; и лежал он  навзничь,  как  тяжело  больной  или
ребенок, которого напугал страшный сон и он не смеет пошевельнуться.
     -  Молись,  Вася!  -  прошептала  попадья,  гладя  его  холодные  руки,
сложенные на груди, как у покойника.
     - Не могу. Мне страшно. Зажги огонь, Настя!
     Пока она  зажигала  лампу,  о.  Василий  начал  одеваться,  медленно  и
неловко, как тяжело больной,  давно  не  встававший  с  постели.  Крючки  на
подряснике он не мог застегнуть сам и попросил жену:
     - Застегни.
     - Куда ты? - удивилась попадья.
     - Никуда. Я так.
     И медленно он начал  ходить  по  комнате,  ступая  неуверенно  и  слабо
подгибающимися ногами. Голова его тряслась еще заметною и ровною  дрожью,  и
нижняя челюсть бессильно отвисла; с усилием он подбирал ее, облизывая языком
сухие пересмякшие губы, но через минуту она падала снова и открывала  черное
отверстие  рта.  Надвигалось  что-то  огромное  и  невыразимо  ужасное,  как
беспредельная пустота и беспредельное молчание. И не было земли, и людей,  и
мира за стенами дома - там был тот же зияющий,  бездонный  провал  и  вечное
молчание.
     - Вася! Неужели это правда? - спросила попадья, замирая от страха.
     О. Василий взглянул на нее тусклыми, без блеска глазами  и  с  минутным
приливом силы замахал рукой:
     - Не надо. Не надо. Молчи.
     И снова заходил, и снова отпала бессильная  челюсть.  И  так  ходил  он
медленно, как само время, а на постели сидела бледная женщина, замирающая от
страха, и медленно, как время, двигались ее глаза и следили.  И  надвигалось
что-то огромное. Вот пришло оно и стало и охватило их пустым и всеобъемлющим
взглядом - огромное, как пустота, страшное, как вечное молчание.
     О. Василий остановился против жены и, тускло глядя на нее, сказал:
     - Темно. Зажги еще огонь.
     "Он умирает!", - подумала попадья и трясущимися руками,  роняя  спички,
зажгла свечу. И снова он попросил:
     - Зажги еще.
     И она зажигала, все зажигала, и уже много горело  ламп  и  свечей.  Как
маленькая голубая звездочка, терялась лампадка в живом и смелом блеске огня,
и было похоже на  то,  что  уже  наступил  большой  и  светлый  праздник.  И
медленный, как время, тихо двигался он  в  сияющей  пустоте.  Теперь,  когда
пустота светилась, увидела попадья и поняла на  одно  короткое,  но  ужасное
мгновение, - что он одинок, не принадлежит ей и никому, и ни она и никто  не
может этого изменить. Если бы сошлись добрые и сильные люди со  всего  мира,
обнимали его, говорили бы ему слова утешения и ласки, он остался бы  так  же
одинок.
     И снова подумала, холодея: "Он умирает".
     Так проходила ночь. И когда уже близилась она к концу, шаги о.  Василия
стали тверже, он выпрямился, несколько раз взглянул на попадью и сказал:
     - Зачем столько огня? Потуши.
     Попадья потушила свечи и лампы и нерешительно заговорила:
     - Вася!..
     - Завтра поговорим. Ну, ступай к себе. Нужно ложиться.
     Но попадья не уходила и о чем-то умоляла его  глазами.  И,  по-прежнему
высокий и сильный, он подошел и, как ребенка, погладил ее по голове.
     - Так-то, попадья! - сказал он и улыбнулся.
     А лицо его было бледно прозрачной  бледностью  смерти,  и  вокруг  глаз
лежали черные круги: как будто притаилась там ночь и не хотела уходить.
     Наутро о. Василий объявил жене:  он  снимает  с  себя  сан,  и  осенью,
собравши деньги, они уедут далеко - еще неизвестно куда. А идиот  останется:
он будет отдан на воспитание. И попадья плакала и смеялась, и в  первый  раз
после рождения идиота поцеловала мужа в губы, краснея и смущаясь.
     Было в это время Василию Фивейскому  сорок  лет  и  жене  его  тридцать
 
 
Страница сгенерировалась за 0.0435 сек.