Драма
Дина Рубина - Камера наезжает
Скачать Дина Рубина - Камера наезжает
День в высоких бледных, запорошенных снегом окнах стал меркнуть, в зале
зажглись лампы дневного света. Надо было уходить, надо было немедленно
встать и уйти, но этот провинциальный, с украинским акцентом человек был так
внятен, вокруг него расстилалось пространство здравого смысла и нормальной
жизни, и я все тянула с уходом; после стольких месяцев барахтанья в пучине
бреда мне нравилось сидеть на этом утоптанном островке разумного
существования и внутреннего покоя.
Я и топчусь на нем до сих пор, не позволяя волнам бреда захлестнуть мою
жизнь...
После занятий мы пошли в обкомовскую столовую. За это время
подморозило, сухая крошка снега замела тротуары, легкие снежинки мельтешили
перед лицом, ласково поклевывая щеки...
В обкомовскую столовую действительно после трех пускали простых
смертных, и мы ели винегрет, действительно дешевый.
Платил - едва ли не в первый и последний раз в нашей жизни - художник;
выскребал перед нервной кассиршей медную мелочь из засаленного, обшитого
суровыми нитками старушечьего кошелька.
Впоследствии платежные обязанности перешли ко мне, старушечий кошелек я
выбросила, да и дешевые столовые как-то ушли из нашей жизни...
Нет, я не сноб, или, как говорила Анжелла, - снобиха. Просто казенные
винегреты невкусные...
На этом, собственно, и завершилась моя киноэпопея.
Я еще присутствовала на каких-то обсуждениях, просмотрах, кланялась в
шеренге съемочной группы на премьере фильма в ташкентском Доме кино. Шеренга
мной и заканчивалась, если не считать в углу сцены мраморного бюста Ленина,
на который - словно бы по замыслу Вячика - живописно ниспадал крупными
складками вишневый занавес, придавая бюсту сходство с римским патрицием.
Кстати о римских патрициях.
Я живу на краю Иудейской пустыни; эти мягкие развалы желтовато-замшевых
холмов, эта сыпучесть, покатость, застылость меняет свой цвет и фактуру в
зависимости от освещения. В яркий день, в беспощадном, столь болезненном для
глаз свете вселенской операционной эти холмы напоминают складки на гипсовой
статуе какого-нибудь римского патриция.
Выводя на прогулку своего любимого пса, я гляжу на
скульптурно-складчатые холмы Иудейской пустыни и вспоминаю неудачную попытку
Вячика задрапировать этот мир. Что ж, думаю я в который раз, то, что не
удалось сделать хрупкому, несчастному и не всегда трезвому человеку, вновь и
вновь с мистической легкостью воссоздает Великий Декоратор...
Публика хлопала вяло, но доброжелательно. Положение спасала прелестная
музыка, которую, как и обещал, написал к нашему фильму Ласло Томаш. Нежную
нервную мелодию напевал девичий голосок, и мальчишеские губы влюбленно
подсвистывали ему.
После премьеры меня разыскал в фойе Дома кино знакомый поэт-сценарист.
- Ну, вот видишь, - сказал он, - все уладилось. На черта была тебе твоя
девственность? Забудь об этой истории, как о страшном сне, и въезжай в новую
квартиру... По идее ты должна была бы мне банку поставить, - добавил он. -
Но я, как настоящий мужчина, сам приглашаю тебя обмыть этот кошмар. Получил
вчера гонорар за мультяшку "Али-баба и сорок разбойников"...
Все-таки он был трогательным человеком, этот мой знакомый!
Мелькнуло среди публики и слегка растерянное лицо Саши - прототипа,
героя, следователя и барда... Он не подошел ко мне. Может, с обидой
вспоминал, как ради всей этой бодяги оформлял очной ставкой мои экскурсии в
тюремную камеру.
Я даже помирилась с Анжеллой - она, повиснув на мне, прокричала в ухо
что-то задорное, я - ну что возьмешь с этого ребенка - пробормотала нечто
примирительное.
Вместе, как это было уже не раз, мы получили - поровну - последний
гонорар в кассе киностудии. Я была холодно-покорна, как князь, данник
Золотой Орды.
Все это было уже по другую сторону жизни. Мы сдали в кооператив нашу
квартиру, в дверь которой успели врезать замок, и уехали с сыном жить в
Москву. Мама очень горевала, а отец воспринял это с некоторым даже
удовлетворением. Возможно, мой переезд в столицу представлялся ему
стратегическим шагом в верном направлении (если опять-таки конечной целью
считать почетное-захоронение-всем-назло-моего-праха на Новодевичьем).
Пускаясь в то или иное предприятие, я всегда предчувствую, как
посмотрят на дело там, наверху, по моему ведомству: потреплют снисходительно
по загривку или, как говаривала моя бабушка, "вломят по самые помидоры"...
Не должна была я жить в этом доме, не должна!
Все говорило об этом, надо лишь чутче прислушиваться к своим ощущениям
в безрадостных прогулках по чужим пустырям... Не должна была я жить в этом
чужом доме, не должна была снимать этот чужой фильм. И наверняка - не должна
была писать эту повесть по заманчивым извивам чужой судьбы...
Перед отъездом в Москву я зашла к Анжелле - забрать кое-какие свои
журналы и книги. Мы поговорили минут десять. Анжелла была непривычно
натянута и стеснена, впрочем, как и я, - сказывалась натужность нашего
примирения.
Я, с облегчением попрощавшись, уже направилась в прихожую, но тут резко
зазвонил звонок входной двери - настырным будильничьим звоном.
В прихожую, застревая в дверях, пытались прорваться трое. Им это не
удавалось, потому что группа представляла собой двух молодых людей,
нагруженных чьим-то бесчувственным телом. Вглядевшись, я узнала вусмерть
пьяного Мирзу. Голова его со свалявшимися седыми космами каталась по груди,
как полуотрубленная.
Молодые люди - по-видимому, аспиранты, - подхватив профессора под руки
и полуобняв за спину, деловито переговаривались, как грузчики, вносящие в
дом пианино.
- Развернись, - говорил один другому, сопя от напряжения, - втаскивай
его боком...
- На-поили-и! - крикнула Анжелла жалобно куда-то в комнаты. - Маратик,
его опять напоили на банкете!
Из комнат выбежал Маратик, в трусах "Адидас", с выражением закостенелой
ненависти на перекошенном лице степняка. Он каким-то приемом крутанул отца,
встряхнул его, как куклу, и поволок в глубь квартиры. Оттуда послышались
звуки тяжелых шмякающих ударов, тоненькие стоны и всхлипы. Молодые люди,
тоже не слишком трезвые, смущенно переглянулись.
Я скользнула между ними и, минуя лифт, бросилась вниз по лестнице -
навсегда из этого дома.
Почему я вспомнила сейчас, как аспиранты, натужно сопя, вносили в дом
бесчувственного профессора? Потому что мне привезли стиральную машину и
крошечный жилистый грузчик-араб, обвязавшись ремнями, поднимает ее на спине
на четвертый этаж.
Он приветлив, он подмигивает мне и, поправляя ремень на плече, время от
времени повторяет оживленно и доброжелательно:
- Израиль - блядь! - неизвестно, какой смысл вкладывая в это замечание:
одобрительный или осудительный. - Израиль - блядь! - весело повторяет он.
Очевидно, его научили этому коллеги, "русские", - не исключено, что и
аспиранты, - в последнее время пополнившие ряды грузчиков.
Я полагаю, что человек за все должен ответить. Он должен еще и еще раз
прокрутить ленту своей жизни, в иные кадры вглядываясь особенно пристально,
- как правило, камера наезжает, и они подаются крупным планом.
Я с трудом читаю заголовки ивритских газет, и моя собственная дочь
стесняется меня перед одноклассниками. Это мне предъявлен к оплате вексель
под названием "сифилисска пессн". Я так и вижу ухмыляющуюся плешивую харю:
"Давай, давай, голубушка, - говорит он, мой конвойный, - ну-ка, еще раз:
"си-си-лисска пессн..." - это широким ковшом отливаются мне тоска и страх
мальчика в розовой атласной рубахе.
И некуда деться - я обязана сполна уплатить по ведомости, спущенной мне
сверху, даже если невдомек мне - за что плачу. Кстати, я так и бытовые счета
оплачиваю - не выясняя у компаний, за что это мне столько насчитано.
Похоже, мой ангел-хранитель так и не приучил меня понимать смысл
копейки...
Изредка нам позванивает наш старый друг, Лася, Ласло Томаш. Он
по-прежнему страшно одинок, все ищет истинного Бога и грозится приехать на
Святую землю.
На днях и вправду позвонил и сообщил, что приезжает на какой-то
христианский конгресс по приглашению англиканской церкви в Иерусалиме. Пылко
просил меня выяснить точные условия прохождения обряда гиюра.
- Чего?! - крикнула я в трубку, думая, что ослышалась. Я всегда
волнуюсь и плохо слышу, когда мне звонят из России.
- Пехейти в иудаизм! - повторил Ласло. - Я никОгда не гОвОхил вам, чтО
мОя пОкойная мама была евхейкОй?
- Ласло, - проговорила я с облегчением, - тогда вам не нужно проходить
гиюр, можете смело считать себя евреем, но, - добавила я осторожно и
терпеливо, - не следует думать, что для двухнедельной поездки в Иерусалим вы
обязаны перейти в иудаизм. В принципе здесь не убивают людей и другой веры.
К нам ежегодно приезжают паломники, и христиане, и буддисты.
- Пхи чем тут буддисты?! - завопил он.
Я помолчала и зачем-то ответила виновато:
- Ну... буддизм - тоже симпатичная религия...
Склон Масличной горы, неровно заросший Гефсиманским садом, напоминает
мне издали свалявшийся бок овцы. Того овна, что вместо отрока Исаака был
принесен Авраамом в жертву - тут, неподалеку. Все малопристойные события,
которым человечество обязано зарождением нравственности, происходили тут
неподалеку.
И в это надо вникнуть за оставшееся время.
Я смотрю из огромного моего полукруглого окна вниз, на двойную черную
ленту шоссе, бегущего в Иерусалим, на голые белые дома арабской деревни -
коробочки ульев, расставленные как попало небрежным пасечником.
Я смотрю на огромную оцепенелую округу, в которой живет и пульсирует в
холмах лишь дорога петлями - гигантский кишечник во вскрытой брюшной полости
Иудейской пустыни.
Еще час-полтора, и потечет по горам розово-голубой кисель сумерек,
затечет в вади, сгустится, застынет студнем...
Камера наезжает: в голых кустах у магазина шевелится вздуваемый ветром
полиэтиленовый мешочек. Вот он покатился, взлетел, рванул вверх, понесся над
склоном нашей горы ровно и бесшумно, как дельтаплан, вдруг взмыл и стал
подниматься все выше, выше, полоскаясь в небе, словно бумажный змей на
невидимой нитке.
- Смотри, мотэк, - говорит рыжий Цвика, хозяин лавки, - я в своей жизни
пошлялся по разным америкам-франциям... по этим... как их? - швейцарским
альпам... Поверь, красивей, чем наша с тобой земля, нет на свете!..
Пятый год я размышляю о своей эмиграции. Я лишь на днях обнаружила, что
думаю о ней скрупулезно и настойчиво. С обстоятельностью лавочника взвешиваю
прибыль и торопливо списываю убытки, подсчитываю промахи, казню себя за
недальновидность.
Словом, день и ночь я зачем-то обдумываю свою эмиграцию, как будто мне
только предстоит решиться или не решиться на этот шаг.
Забавно, что единственную в своей жизни окончательность, единственную
бесповоротную завершенность я как бы и не желаю заметить. Это похоже на
старый еврейский анекдот про "умер-шмумер, лишь бы был здоров!".
Ну, я и здорова. Тем более что до Новодевичьего отсюда - приличное
расстояние.
"Ты начальничек... винтик-чайничек... отпусти до до-ому..."
А какие здесь пейзажи! Боже, какие пейзажи: на эти живые, грозно
ползущие по холмам "жемчужные тени армад небесных" можно любоваться часами.
А если принять стакан, то немудрено и вовсе застыть у окна, столбенея от
счастья, что нередко со мной здесь происходит - ведь мне еще нет сорока,
говорю я себе, и жизнь бесконечна!..
...бесконечна, черт бы ее побрал.