Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Дина Рубина - Камера наезжает

Скачать Дина Рубина - Камера наезжает



     Так вот, Институт культуры.
     Мне было  двадцать два года. Первым делом  я на  всякий случай  сломала
замок на двери в аудитории, где проводила уроки.
     Тут надо кое-что пояснить.
     Строгая  пастушеская мораль  предков и  священное отношение  узбеков  к
девичьей чести абсолютно  не  касаются их  отношения к женщине  европейского
происхождения - независимо от ее возраста, профессии, положения в обществе и
группы  инвалидности. По внутреннему убеждению  восточного мужчины  -  и мои
мальчики  не  являлись  тут  исключением  -  все женщины-неузбечки тайно или
открыто  подпадали  под   определение  "джаляб"  -  проститутка,   блудница,
продажная  тварь.  Возможно,  тут  играло  роль  подсознательное  отвращение
Востока к прилюдно открытому женскому лицу.
     И хотя  к  тому  времени,  о  котором  идет речь,  уже три  десятилетия
красавицы-узбечки разгуливали без паранджи, в народе прекрасно помнили - кто
принес на Восток эту заразу.
     Ну а я к тому же носила джинсы и пользовалась косметикой яростных тонов
- то  есть ни по внешнему виду, ни по возрасту не могла претендовать даже на
слабое подобие  уважения со стороны  учеников.  Но я  знала, что мне делать:
строгость,  холодный  официальный тон и неизменное  обращение к студенту  на
"вы". Я  им покажу  кузькину  мать. Они  меня станут бояться. А студенческий
страх полностью заглушит  скабрезные мыслишки в дремучих  мозгах  этих  юных
пастухов. С тем я и начала свою педагогическую деятельность.

     Особенно боялся  меня  один студент  -  высокий,  красивый мальчик  лет
восемнадцати, в розовой атласной  рубахе.  Его буквально трясло от страха на
моих уроках. Я слышала, как шуршит язык  в его пересохшем рту. К тому же он,
как и большинство его товарищей, почти не говорил по-русски.
     Сидя  сбоку от  пианино,  я  строго  смотрела  мимо  студента  в  окно,
постукивая карандашиком по откинутой крышке инструмента.
     - Что я вам задавала на дом?
     Стоя  на  почтительном расстоянии от  меня и полукланяясь,  он  отвечал
робко:
     - Шуман. Сифилисска пессн...
     Карандашик зависал в моих пальцах.
     - Что-что?! - грозно вскрикивала я. - Как-как?!
     От страха под мышками у него расплывались темные пятна.
     - Доставайте ноты!
     Он  суетливо доставал  из холщовой,  неуловимо  пастушеской сумки  ноты
"Сицилийской песенки".
     - Читайте!
     Сощурив глаза от  напряжения и помогая себе, как указкой, подрагивающим
пальцем, он старательно прочитывал: "Си-си-лисска песс..."

     Особенно ярко - слово в слово - запомнила я один из таких уроков, может
быть, потому, что впервые искра сострадания затеплилась в моей подслеповатой
душе.
     Накануне мы  разучивали "Серенаду"  Шуберта. Разумеется,  перед тем как
приступить  к  разучиванию самой пьесы, я подробно и  внятно,  простым,  что
называется, адаптированным  языком объяснила, что это  за жанр,  когда и где
зародился, как развивался...
     -  Итак,  повторяем  прошлый  урок, - начала я,  как  обычно, сурово. -
Будьте любезны объяснить, что такое "серенада".
     Он сидел на стуле, держа на коленях смуглые небольшие кисти рук, и тупо
глядел в блошиную россыпь нот перед собой.
     - Так что это - "серенада"?
     - Ашул-ля, - наконец выдавил он.
     -  Правильно,  песня,  -  милостиво кивнула я. -  На каком  инструменте
обычно аккомпанирует себе певец, исполняющий серенаду?
     Он молчал,  напряженно припоминая, а может быть, просто вспоминая смысл
того или другого русского слова.
     - Ну... - подбодрила я и жестом подсказала:  левой рукой как бы взялась
за гриф,  кистью  правой изобразив  потренькивание на струнах.  Не  повернув
головы, он скосил на меня глаз и испуганно пробормотал:
     - Рубаб-гиджак, дрын-дрын...
     - Мм...  правильно, на  гитаре...  Э-э... "серенада", как  вы  знаете -
"ночная песнь", исполняется под балконом... чьим?
     Он молчал, потупившись.
     - Ну? Чьим?..  -  Я теряла  терпение.  - Для кого, черт возьми,  поется
серенада?
     - Там эта... девчонкя живет... - помявшись, выговорил он.
     -  Ну-у,  да, в общем...  что-то  вроде этого... Прекрасная дама.  Так,
хорошо, начинайте играть...

     Его  потные  пальцы тыкались  в клавиши,  тяжело  выстукивая деревянные
звуки.
     - А нельзя ли больше чувства? - попросила я. - Ведь  это песнь любви...
Поймите. Ведь и вы кого-нибудь любите?
     Он отпрянул от инструмента и даже руки сдернул с клавиатуры.
     - Нет! Нет! Мы... не любим!
     Этот   неожиданный  и   такой  категоричный   протест  привел   меня  в
замешательство.
     - Ну... почему же?.. -  неуверенно спросила я. - Вы молоды,  э...  э...
наверняка  какая-нибудь  девушка  уже покорила ваше...  э...  И вероятно, вы
испытываете к ней... вы ее любите...
     - Нет!  -  страшно волнуясь, твердо повторил мой студент.  -  Мы...  не
любим! Мы... женитц хотим!
     Он впервые смотрел прямо на  меня,  и в  этом взгляде  смешалась добрая
дюжина  чувств:   и  тайное  превосходство,  и  плохо  скрытое  многовековое
презрение  мусульманина   к   неверному,   и  оскорбленное   достоинство,  и
брезгливость,  и страх...  "Это  ваши  мужчины,  -  говорил его взгляд, -  у
которых  нет ничего  святого, готовы болтать с  первой встречной  "джаляб" о
какой-то бесстыжей любви... А наш мужчина берет в жены чистую девушку, и она
всю жизнь не смеет поднять ресниц на своего господина..."
     Конечно,  я  несколько  сгустила  смысл внутреннего  монолога,  который
прочла  в его глазах, облекла в  слишком литературную форму... да  и разные,
весьма разные узбекские семьи знавала я в то время... Но... было, было нечто
в этом взгляде... дрожала жилка, трепетал сумрачный огонь...

     Именно после этого урока в голову мою полезли несуразные  мысли о  том,
что же такое культура и стоит ли скрещивать пастушескую песнь под монотонный
звук рубаба с серенадой Шуберта.
     А  вдруг  для  всемирного  культурного  слоя,   который  век  за  веком
напластовывали народы, лучше, чтобы пастушеская песнь существовала отдельно,
а Шуберт - отдельно, и тогда, возможно, даже нежелательно, чтобы исполнитель
пастушеской песни  изучал  Шуберта, а то в конце концов от  этого получается
песня Хамзы Хаким-заде Ниязи "Хой, ишчилар!"...
     Может, и не буквально эти мысли зашевелились в моей голове, но похожие.
     Я вдруг в полной мере ощутила на себе неприязнь  моих студентов, истоки
которой, как  я  уже  понимала, коренились  не в  социальной  и  даже  не  в
национальной сфере, а где-то гораздо глубже, куда  в те годы я и заглядывать
боялась.
     Дома я затянула серенаду о том, что пора бежать из Института культуры.
     - Бросай все! - предлагал мой размашистый папа. - Я тебя прокормлю.  Ты
крупная личность! Ты писатель! Тебя похоронят на Новодевичьем.
     Мама умоляла подумать о куске хлеба, о моей будущей пенсии.
     -  Тебя могут оставить в институте на всю  жизнь, - убеждала она, - еще
каких-нибудь двадцать,  тридцать лет,  и ты получишь "доцента", а у доцентов
знаешь какая пенсия!..
     Беспредельное отчаяние перед вечной жизнью в стенах Института  культуры
дребезжало в моем позвоночном столбе. Я пыталась себя смирить, приготовить к
этой вечной жизни.
     (Тогда я еще не  догадывалась,  что нет ничего страшнее  для еврея, чем
противоестественное национальному характеру смирение.)
     Ничего,  говорила я себе, по крайней мере они  меня боятся,  а  значит,
уважают. Не могут не уважать.
     Дошло до того, что перед  каждым уроком  -  особенно перед уроком с тем
студентом, в розовой атласной рубахе, темная тоска вползала в  самые глубины
моих внутренностей, липким холодным студнем схватывая желудок.
     Я бегала в туалет.
     Так однажды,  выйдя из  дамского  туалета,  я заметила своего  ученика,
который на мгновение раньше вышел из мужского. Он со своим русским товарищем
шел  впереди меня по  коридору  в сторону аудитории, где через минуту должен
был  начаться наш  урок. И  тут я  услышала, как с непередаваемой тоской  он
сказал приятелю:
     - Урок иду...  Умирайт хочу... Мой "джаляб" такой  злой! У мне от страх
перед каждый занятий - дрисня...
     Помнится,  сначала,  прислонившись  к  стене  коридора,  я  истерически
расхохоталась: меня поразило то, как одинаково наши кишки отмечали очередной
урок. Если не  ошибаюсь,  я  подумала  тогда  - бедный,  бедный... Во всяком
случае, сейчас  очень  хочется, чтоб  ход моих мыслей в ту минуту был именно
таков...
     Потом  я  поняла,  что  до  конца  своих  дней  обречена  истязать этих
несчастных ребят, и без того  потерявших всякое ощущение разумности мирового
порядка.
     Я с  абсолютной ясностью ощутила, что жизнь  моя, в  сущности, кончена.
Бесконечный   ряд  юных  рубаистов  представился  мне.  В  далекой  туманной
перспективе этот ряд  сужался, как  железнодорожное полотно. И год за годом,
плавно  преображаясь из молодой "джаляб" в  старую, я строго  преподавала им
"Серенаду" Шуберта. Потом меня проводили на пенсию в звании доцента. Потом я
сдохла -  старая, высушенная "джаляб-доцент" - к тихому ликованию моих вечно
юных пастухов.
     Отшатнувшись от стены, выкрашенной серой масляной краской, я побрела  к
выходу  во  внутренний  двор,  огороженный невысоким забором-сеткой; там, за
сеткой, экскаваторы вырыли обморочной глубины котлован под второе  здание  -
Институт культуры расширялся.
     Подойдя к сетке,  я  глянула в гиблую  пасть земли и подумала: если как
следует  разбежаться и, перепрыгнув забор, нырнуть головой вниз, то об  этот
сухой крошащийся грунт можно вышибить, наконец,  из  себя эту - необъяснимой
силы - глинистую тоску.

     Мне было двадцать два года. Никогда в жизни я не была еще  так близка к
побегу.
     Краем глаза я видела  какую-то ватную личность  на скамейке неподалеку.
Мне показалось, что  спрашивают, который час, и я оглянулась. Плешивый мужик
в  стеганых  штанах  крутил  толстую  папиросу.  Он  лизнул  бумагу  широким
обложенным языком, заклеил,  прикурил и вдруг поманил меня  к себе  пальцем,
похожим на только что скрученную папиросу.
     Откуда здесь это ископаемое, бегло подумала я, с этой военной цигаркой,
в этих ватных штанах в самую жару...
     Я  приблизилась. От  него  несло  махоркой  и  дезинфекцией  вокзальных
туалетов. Он равнодушно и устало глядел  на  меня мутными  испитыми глазками
бессонного  конвойного, много дней сопровождающего по  этапу особо  опасного
рецидивиста.
     - Вы спрашивали, который час? - проговорила я неуверенно.
     - Домой! - вдруг приказал он тихо. И добавил похабным тенорком: - Живо!
     Что прозвучало как "щиво!".
     И я  почему-то испугалась  до спазма в  желудке, обрадовалась, оглохла,
попятилась, повернулась и пошла на слабых ногах  в  сторону главного входа -
не  оборачиваясь, испытывая дрожь  облегчения,  какая  сотрясает обычно тело
после сильного зряшного испуга.
     Я уходила из Института культуры, оставив в аудитории соломенную  шляпу,
тетрадь  учета   посещений  студентов  и  ручные  часы,  которые  по  старой
пианистической привычке всегда снимала на время занятий.
     Я уходила все дальше, спиной ощущая, какая страшная тяжесть, какой рок,
какая  тоска  покидают  в  эти  минуты  обреченно  ожидающего  меня  в нашей
аудитории мальчика в розовой атласной рубахе.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0883 сек.