Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека

Скачать Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека


ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ

   На  берегу моря,  у самой воды, там, где  в прибой докатываются  волны,
чернеют  стволы и голые ветки высоких  вишен.  Их  более двадцати. К  началу
учебного  года*  появляются  коричневатые  клейкие  листочки,   распускаются
прелестные цветы; на фоне лазурного моря -  красота  поразительная! Влекомые
ветром,  цветы  вскоре  опадают,  уносятся  в  море и,  словно  инкрустация,
покрывают его поверхность, качаются  на волнах, но затем море возвращает  их
на берег, к деревьям. Вот такое место - двор нашей гимназии, куда я поступил
совершенно  спокойно, без сколько-нибудь должной подготовки. Цветы сакуры на
кокарде форменной фуражки  и  на  пуговицах моей  новой гимназической  формы
восходят к тем самым деревьям на берегу моря.
   Дом, где я жил, да еще дом каких-то дальних родственников располагались
совсем  рядом  с  гимназией,  чем,  по-видимому,  и  руководствовался  отец,
определяя меня в это заведение.  На занятия я выбегал по сигналу на утреннюю
линейку; и вообще был я ленивым учеником. Но  опять все то же мое постоянное
паясничество вскоре сделало меня любимцем класса.
   Первый раз в жизни  я  зажил  практически  отдельно от родителей, и мое
новое место показалось мне  куда более приятным, нежели родной дом. Клоунада
давалась  мне уже  не  столь  тяжко,  как  раньше - возможно  потому,  что я
кое-чего добился в этом искусстве. Хотя нет, дело, пожалуй, не в этом:  будь
ты и семи пядей во лбу, даже сыном божьим Иисусом - огромное значение имеет,
где, перед кем ты  играешь: одно дело - в родном  доме, и совсем другое  - в
чужом  краю.  Самое  трудное для актера - выступать перед родными; когда все
семейство вместе - тут и великому актеру не до игры будет. Разве не так? А я
имел мужество играть.  И  притом достаточно успешно. А перед  чужими  сумеет
сыграть любой меланхолик.
   Боязнь людей угнетала меня не менее, чем прежде, но при этом мастерство
росло, я вечно смешил класс, хохотали и учителя, правда, прикрывая рот рукой
и  сетуя:  "Без Ооба  (это  моя  фамилия) был бы  прекрасный  класс..."  Мне
удавалось  рассмешить даже прикомандированного к нам офицера с громоподобным
голосом.
   И  вот в  тот самый  момент,  когда, как  мне казалось, я смог  надежно
скрыть  свое нутро,  - в  этот момент  совершенно  неожиданно я получил, что
называется  удар в  спину. И нанес мне его,  как водится, почти идиот, самый
немощный в классе парень с  бледным  одутловатым  лицом; он  всегда ходил  в
пиджаке явно с плеча отца или старшего брата - рукава были длиннющими, как в
одеянии Сетоку Дайси**. В учении он был плох, как и в занятиях военным делом
и физкультурой, на которых  он всегда был просто  зрителем.  Стало быть, мне
следовало остерегаться даже таких гимназистов.
   В тот памятный день на уроке физкультуры этот гимназист (фамилии его не
помню,  а  звали  Такэичи),  как  обычно, глазел  по сторонам, а мне  велели
упражняться на  перекладине. Я подошел к ней,  состроил самое невинное лицо,
на  какое только был способен, нацелился и с воплем совершил прыжок в длину,
шлепнувшись  задом в  песок. Это  оказалось явной оплошностью. Все, конечно,
засмеялись. Я, улыбаясь  встал, начал  вытряхивать из  штанов песок,  и  тут
подходит   ко  мне  Такэичи   (как  его  угораздило  в  это   время  быть  у
перекладины?), толкнув меня в спину, тихо говорит:
   - Это ты нарочно. Нарочно.
   Я был потрясен.  И в мыслях не мог допустить, что какой-то Такэичи - не
кто другой,  а именно он - разгадает меня. Мне показалось, что  адское пламя
охватило все вокруг,  отчаянные  усилия потребовались,  чтобы не заорать, не
впасть в сумасшествие.
   И после этого каждый день - тревоги, каждый день - страхи.
   Внешне я по-прежнему  оставался печальным паяцем,  веселил всех вокруг,
но иногда  вырывался  из груди тяжкий  вздох; я стал  опасаться, что  отныне
Такэичи будет изобличать все, что бы  я  ни делал, да  еще рассказывать всем
направо и налево.  При  этой  мысли  на  лбу  выступала испарина,  я  нервно
озирался по сторонам. Было бы в моих  силах - я  бы, наверное, подкарауливал
Такэичи  и утром, и днем, и вечером,  чтобы не дать  ему раскрыть мою тайну.
Какое-то время я крутился  вокруг него, пытался внушить ему, что  тот прыжок
на физкультуре я сделал не нарочно, будто в самом деле считал, что так надо;
я старался  показать ему,  что  хочу с ним близко подружиться. Ну а если все
мои попытки  окончатся  безрезультатно, останется только желать его  смерти.
Вот  о чем я неотступно думал. Но о том, чтобы его убить, конечно, помыслить
не  смел.  Не  раз мечтал  сам  быть  убитым, но никогда не замысливал убить
кого-нибудь. Да потому хотя бы, чтобы не осчастливливать ненавистного врага.
   Дабы   как-то  приручить   Такэичи,  однажды,  состроив  по-христиански
добросердечную физиономию, склонив голову влево на тридцать градусов и обняв
его  худые  плечи, я вкрадчивым  елейным голосом стал звать  к себе в гости.
Проделывать  это пришлось не  единожды -  он всегда отмалчивался,  рассеянно
глядя на меня.  И все-же как-то раз после уроков мне удалось заманить его  к
себе.
   Было  это,  кажется, в начале лета. Лил  страшный  ливень и  ребята  не
знали,  как  возвращаться  из  гимназии домой.  Я  же, поскольку жил  рядом,
собрался  бежать, и тут заметил у  ящиков с обувью уныло сгорбившуюся фигуру
Такэичи.
   - Пошли,  у меня есть зонт, -  сказал я и потянул оробевшего Такэичи за
руку.  Под проливным дождем мы побежали ко мне, попросили  тетушку  высушить
наши одежды, и я повел Такэичи в свою комнату на второй этаж.
   В семье, где  я тогда жил, было три человека: тетка  - ей перевалило за
шестьдесят, ее старшая  дочь  лет  тридцати - высокая болезненная женщина  в
очках (она выходила раз замуж, но почему-то вернулась к матери;  как и все в
доме,  я называл ее Анессой), и была еще вторая  дочь -  Сэцуко -  низенькая
круглолицая  девушка, совсем на свою  сестру  непохожая; она  только недавно
закончила гимназию.
   На первом  этаже домика  находилась  лавка,  где в небольшом количестве
были  выставлены  канцелярские и спортивные товары, но  основной доход семье
давала не эта лавка, а сдававшийся внаем  пяти-шестиквартирный  дом, который
до своей смерти успел выстроить дядя хозяев.
   Такэичи остановился в дверях моей комнаты.
   - Ухо болит, - говорит он.
   - Под дождем побегал, вот и болит. - Я  заглянул  в его уши. Они  жутко
гноились, гной чуть ли не переливался из ушной раковины. - Ну, это никуда не
годится.  Конечно, в таком  состоянии уши будут болеть!  - Я нарочито громко
удивился. - Извини, что потащил тебя в такой ливень.
   Ласково,  почти  по-женски попросив прощения, я сходил вниз за  ватой и
спиртом, потом, положив  голову  Такэичи  себе на колени, стал прочищать ему
уши. Тот, кажется, не почувствовал никакой фальши.
   -  А  тебя, наверное, бабы обожать будут.  - Не поднимая головы с  моих
колен, преподнес он мне дурацкий комплимент.
   Конечно  же, Такэичи  не  осознавал  в  тот  момент,  каким  дьявольски
страшным было его пророчество; в верности его мне не раз пришлось убеждаться
впоследствии. "Обожать...  Быть обожаемым... "  До  чего  же  пошлые  слова,
что-то в  них  легковесное и  слишком  самодовольное; стоит в  торжественной
ситуации  прозвучать этим словам - и  на глазах рушится величественный храм,
наступает полная безучастность. А вот если выразиться по-другому - не "бремя
обожания" а,  скажем, "беспокойство  от  любви",  -  то  величественный храм
останется непоколебленным. Может это и странно, но я так чувствую.
   Когда Такэичи, пока я занимался  его ушами,  высказал мне эту  чушь про
"обожание",  я  ничего  не  ответил, но  почувствовал, что покраснел: в  его
словах была доля истины.  Из  написанного только  что  может показаться, что
пошлое  "быть  обожаемым"   прозвучало  для  меня  лестно.   Боюсь   ложного
впечатления о  собственной глупости; ведь эти  слова не  стали бы вкладывать
даже  в  уста молодого  сверхсамодовольного барчука.  В  действительности  я
отнюдь не таков.
   Женщины  для  меня  намного  загадочнее мужчин. Несмотря  на то,  что с
самого детства  я  рос, мужал в основном  в  женском окружении - они  в доме
составляли  большинство, среди  родственников  было много двоюродных сестер,
прибавим  сюда  и  "преступниц"  служанок,  - несмотря на  это, а, возможно,
именно поэтому, я чувствовал  себя обычно так, будто ступаю по тонкому льду,
всегда  было невообразимо тяжко. Порой  я терялся и  жестоко  ошибался,  что
называется,  наступал на хвост тигрице  и отползал  тяжело раненный, и раны,
наносимые женщинами -  о,  что по сравнению с ними плетка мужчины! - обильно
кровоточили, были очень болезненны и с трудом поддавались излечению.
   Женщины...  То они  привлекают к себе, то  отталкивают,  а то  вдруг  в
присутствии  людей  обращаются  к  тебе   крайне   презрительно,  совершенно
бессердечно, но когда  рядом никого  нет, крепко  прижимают к себе; спят они
как  мертвые, может быть они и  живут,  чтобы спать? С самого детства у меня
накопилось  множество разнообразных  наблюдений.  Вроде такие  же  люди, как
мужчины  - все же  не совсем такие. Самое  интересное, что эти непознаваемые
существа, с которыми всегда следует быть настороже, - эти существа и в самом
деле благоволили  ко  мне. Да, именно благоволили, это  слово наиболее верно
отражает  суть  дела,  а  слова  "любить",  "быть  любимым"  в  моем  случае
совершенно не годятся.
   Важен еще один момент: женщины  гораздо непринужденнее мужчин реагируют
на клоунаду. Ну, во-первых, мужчины не смеются так много и весело - вероятно
оттого, что  я перед ними слишком старался  и всегда переигрывал, к  тому же
всегда торопился вовремя  закончить фарс; а  женщины не знают  предела,  они
неугомонны и бесконечно требуют продолжения, так что всякий раз, угождая им,
я буквально выбивался  из сил. Смеются  они  удивительно азартно. Да  и  что
говорить, уж коли женщина доберется до удовольствий, то
   будет стремиться отведать их сполна, не то, что мужчина.
   Все это отличало и сестер из дома, где  я жил в пору учебы в  гимназии.
Если у них улучалась свободная минута, они - и та, и другая - поднимались на
второй этаж в мою каморку, что каждый раз приводило меня в неописуемый ужас.
   - Занимаешься?
   - Да нет... - Захлопываю книгу и улыбаюсь.
   - Ты знаешь, сегодня на географии учитель - Комбо его фамилия - он... -
И льются слова, пустячные истории ни уму ни сердцу.
   Как-то раз пришли вечером ко мне сразу  обе сестрицы - Сэцуко (младшая)
и Анесса (старшая), и  после  долгого спектакля, который  мне пришлось перед
ними разыгрывать, сказали вдруг:
   - Ё-чян, примерь-ка очки.
   - Зачем?
   - Примерь, тебе говорят. Возьми их у Анессы. - Сэцуко имела обыкновение
говорить со мной грубовато.
   Паяц послушно надел очки. Сестрицы хохотали буквально до упаду.
   - Ну вылитый Ллойд! Ну как две капли!
   (В то  время  среди  японцев был  очень  популярен комедийный киноактер
Гарольд Ллойд.)
   Я встал в позу, выбросил вперед руку и начал "изрекать приветствие":
   -  Господа!  Мне доставляет огромное  наслаждение приветствовать  здесь
моих японских почитательниц...
   Девицы давились от смеха.
   А я после этого случая не пропускал ни одного фильма с участием Ллойда,
изучал его манеру держаться, говорить.
   Однажды  осенним  вечером я  лежал и  читал книгу. И  тут  стремительно
вбегает Анесса, вся зареванная, бросается на мою постель:
   - Ё-чян, помоги мне! Ведь ты  поможешь, да? Уйдем из этого дома! Вместе
уйдем! Помоги мне! Спаси меня!
   Она  долго всхлипывала, говорила что-то,  но меня все  это  особенно не
трогало:  уже  не впервые бабы льют передо мной слезы. Страстные речи Анессы
не столько  испугали  меня,  сколько пробудили  любопытство. Я  вылез из-под
одеяла,  взял со  стола хурму, снял кожицу, разрезал плод  и протянул Анессе
кусочек. Всхлипывая, она его съела. А потом спросила:
   - У тебя есть что-нибудь интересное почитать?
   Я снял с полки роман Нацумэ Сосэки "Ваш покорный слуга кот".
   Спасибо. - Конфузливо улыбаясь, Анесса взяла книгу и вышла из комнаты.
   Вот  тебе и Анесса...  Понять  как  и чем  живет  женщина казалось  мне
мудреней,  чем  разобраться  в  мыслях дождевых  червей; впрочем,  само  это
занятие отнюдь не  из  самых приятных. Но единственное  я усвоил с  детства:
если  женщина  внезапно  расплачется  -  нужно  дать ей  поесть  чего-нибудь
сладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится.
   Сэцуко, например. Приводит ко мне в комнату свою подругу. Ясное дело, я
смешу их, потом подруга уходит, и Сэцуко обязательно говорит о ней  гадости:
паршивая девица,  держись  подальше  от  нее, и  тому подобное. Уж  лучше бы
вообще не приводила ее, и так у меня в гостях бывают одни только бабы.
   И  все  же  пророчество Такэичи  тогда еще  в полной мере  не  сбылось.
Собственно, чем я был в то время? - Всего лишь местный Гарольд Ллойд. Только
по  прошествии нескольких лет глупый комплимент  Такэичи  обернулся зловещей
явью, расцвел пышным цветом и дал горькие плоды.
   В свое время Такэчи сделал мне еще один "подарок".
   Однажды  он  появился у меня с какой-то книгой в руках, раскрыл  ее и с
победным видом показал цветной фронтиспис.
   - Привидение, - пояснил он.
   Что-то во  мне  оборвалось в этот миг.  Уже потом,  гораздо  позднее  я
понял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сих
пор продолжаю лететь. Картину я узнал - это  был знаменитый  автопортрет Ван
Гога.  Во времена моего  отрочества в Японии начался бум вокруг  французских
импрессионистов, собственно, с них пошло увлечение европейским искусством. В
любой  деревне школьники по репродукциям знали  Ван  Гога,  Гогена, Сезанна,
Ренуара.  Меня   особенно  интересовал  Ван  Гог,  я   видел  много  цветных
репродукций  его  работ,  уже тогда восхищался  кистью  художника, свежестью
палитры, но, признаться,  его  картины никогда не  ассоциировались у меня  с
чертями, привидениями.
   Ну, а это тоже  привидение? - Я снял с полки альбом Модильяни и показал
Такэичи картину, на которой была изображена бронзово-загорелая женщина.
   - Вот это да! - воскликнул потрясенный Такэичи.
   - Напоминает лошадь из преисподней.
   - Нет, все-таки привидение.
   - И мне хотелось бы писать такие привидения... - вырвалось у меня.
   Люди,   чувствующие  страх   перед  себе  подобными,  как  ни  странно,
испытывают  потребность воочию видеть  чудища, этого требует  их психология,
нервная организация;  чем  более человек подвержен страху,  тем  сильнее  он
желает неукротимых страстей. Эта  кучка  художников немало  настрадалась  от
людей. Загнанные ими, художники уверовали в фантасмагории, причем настолько,
что  чудища  виделись  им средь  бела  дня,  и  они безо  всякого  лукавства
стремились изобразить  эти видения  как можно  явственнее и совершеннее. Так
что Такэичи, заявивший, что они  пишут привидения, был  прав.  И мне судьбой
предначертано стать  их сподвижником... Сильное  волнение охватило  меня,  я
чуть не прослезился.
   - В моих картинах тоже будут химеры, привидения, кони из преисподней. -
сказал я почему-то очень тихо.
   Еще  в  начальной школе  я увлекался  рисованием,  любил  рассматривать
картинки,  но  считалось, что  рисунки  мне  удаются  хуже,  чем  сочинения.
Впрочем, к суждениям людей я никогда не питал  доверия; что же касается моих
сочинительских опытов, то я слишком хорошо  знал: они мне нужны  единственно
для того, чтоб доставить удовольствие учителям -  сначала в начальной школе,
потом в  средней; сам  же относился  к ним,  как к  чему-то вроде  клоунады,
считая  их  совершенно  неинтересными. И  лишь когда  я рисовал  (не  шаржи,
конечно),  я  работал  вдохновенно,  испытывал  сладкое   мучение,  стремясь
выразительнее  передать  свои   ощущения.  Причем  с  самого  начала  я  шел
собственным  путем. Школьные  учебники  по  рисованию  были  скучны,  работы
учителей казались мне мазней, приходилось  напрягаться в поисках собственных
средств  выражения.  Еще в средней  школе у  меня было  все  необходимое для
работы  маслом,  но картины  обычно получались какие-то плоские, как детская
аппликация  из  цветной бумаги  - вероятно оттого,  что  я  руководствовался
школьными пособиями, а подражание, даже  если бы эти пособия были составлены
под влиянием импрессионистов, не могло дать хороших плодов. И именно Такэичи
помог  мне  разглядеть, где в своих  художнических  принципах я  был неправ.
Глупо  стараться  так  же  красиво воспроизвести  то,  что воспринимаешь как
красивое;  большие  художники  из  ничего,  своею  волею  творят прекрасное.
Испытывая тошноту  при виде  безобразной  натуры,  они не скрывают,  тем  не
менее,  интереса к  ней,  работают  с  огромным наслаждением. Иначе  говоря,
секрет -  ключ к  нему  дал  мне Такэичи -  состоял в  примитивизме. И  вот,
тщательно скрывая от частых посетительниц моей каморки, я приступил к работе
над  автопортретом.  Получилась  вещь  трагическая,  от портрета мне  самому
становилось не по  себе. То был я - тот я, которого сам же старался поглубже
упрятать,  тот я, на губах которого всегда скользила  ухмылка, я,  веселящий
всех вокруг, но с душой, которую гложет вечная тоска. "Неплохо", - одобрил я
свою работу, но не мог показать ее никому, кроме Такэичи: опасался, что люди
смогут выведать мое самое  сокровенное,  не хотел, чтобы меня от чего-нибудь
предостерегали,  боялся также и того, что в портрете не увидят меня и сочтут
его  очередной блажью шута, страшился,  что он  вызовет  только хохот, а это
было бы  горше всего... В общем,  я  упрятал автопортрет  как можно глубже в
стенной шкаф.
   Свой  химерический стиль  я  скрывал,  на  школьных  занятиях  старался
красиво изображать красивое и не переходить границ посредственности.
   Доверился  только  Такэичи,  перед  которым   давно  уже  раскрыл  свою
израненную душу.  Я спокойно  показал ему автопортрет. Он  похвалил  эту мою
первую работу, а  потом, после второй или третьей "химерической" картины еще
раз предрек:
   - Из тебя получится большой художник.
   И  вот,  окрыленный  двумя  пророчествами  дурака  Такэичи,   я  вскоре
отправился в Токио.
   Хотел поступать в художественное  училище, но отец, намереваясь сделать
из  меня  чиновника, велел  учиться  в старших классах  столичной  гимназии.
Перечить отцу  я  не  мог, подчинился  его  воле  еще и  потому,  что самому
опостылели дом и  сакура  на берегу моря. Успешно сдал экзамены в  Токийскую
гимназию  и  началась  общежитская  жизнь,  грязи и грубости  которой  я  не
выдержал. Уйдя из общежития (не только из моральных соображений, но и потому
еще, что  врачи  поставили  диагноз: инфильтрат в легких),  я  поселился  на
отцовской  даче в  районе  Уэно-Сакураги.  Вообще приспособиться  к жизни  в
коллективе мне никогда  не удавалось, а тогда  меня бросало в холод от таких
изречений, как "юношеский  пыл", "достоинство молодого человека"  и  прочее,
мне претил этот дух учащейся молодежи. И в классах, и в комнатах общежития в
самом воздухе витала какая-то извращенная похотливость. Меня не спасало даже
близкое к совершенству паясничанье.  За исключением одной-двух недель, когда
отец приезжал на свои сессии, на  этой даче практически никого  не было, и в
довольно просторном доме  я  жил  втроем  со  стариком-сторожем и его женой.
Иногда  я пропускал  занятия, но слоняться  по  Токио не было  желания  (так
никогда, наверное, и не увижу ни  храма Мэйдзи-дзингу, ни памятника Кусуноги
Масасигэ***,  ни  могил  47  воинов  в  храме  Сэнгаку); обычно я  читал или
рисовал.
   В те дни, когда отец бывал в Токио, я сломя голову мчался в гимназию, а
когда его  не было - уходил в  студию художника Синтаро Ясуда, работавшего в
европейской манере (студия находилась в районе Хонке Сэндаки), и там по три,
а то и по четыре часа занимался этюдами. Мне втемяшилось в голову, что, уйдя
из общежития и появляясь на лекциях изредка,  я оказался в особом  положении
вольнослушателя; все мне стало безразлично, посещать занятия становилось все
тягостнее. Да и  вообще, проучившись сначала в  начальной школе, а  затем  в
гимназии,  я так  и не проникся так называемым "школьным  патриотизмом",  не
удосужился запомнить даже обязательные школьные гимны.
   Вскоре  один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить  сакэ,
курить,  развлекаться   с  проститутками,  закладывать   вещи  в  ломбард  и
разглагольствовать о левых идеях.  Странная мешанина,  не правда ли? Но  так
было на самом деле.
   Звали  этого  парня  Macao Хорики,  он родился  в пригороде Токио,  был
старше  меня  на шесть лет,  уже закончил частное училище изящных  искусств.
Своей  мастерской не  имел  и  ходил к нам  в  студию заниматься европейской
живописью.
   Как-то Хорики обратился ко мне:
   - Не одолжишь пять йен?
   Я опешил, потому что знал его  только в  лицо, ни словом не приходилось
перекинуться. Но пять йен все же протянул.
   - Порядок. Пошли выпьем, я угощаю. Пошли-пошли!
   Я не стал отказываться.  Хорики потащил меня в кафе недалеко от студии.
Вот так и началась наша дружба.
   - Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою  конфузливую  улыбку,
каковая является отличительной особенностью предстоящего человека искусства.
Ну,  за  встречу!...Эй,  Кину-сан, что, симпатичный  малый? Только  чур,  не
влюбляться!  Как только этот  тип  появился  у  нас  в студии, я  из  первых
красавцев перешел во вторые.
   Хорики  был смуглым  парнем  с очень правильными чертами  лица.  Всегда
ходил  в  приличном костюме,  что  для студийцев-художников было  достаточно
необычно,  всегда  при  галстуке  скромной  расцветки, волосы  напомажены  и
разделены посредине ровным пробором.
   В  кафе я  попал впервые и  сначала очень смущался, не знал,  куда деть
руки,  конечно  же,   робко  улыбался.  Но   после   двух-трех  кружек  пива
почувствовал необычайную раскрепощенность и легкость.
   - Я вообще-то хотел поступать в художественное училище...
   - Да  ну,  не  стоит.  Не  стоит  тратить  время  на все  эти  училища,
неинтересно в них. Природа - вот наш учитель! Любовь к природе движет нами!
   Однако доверия к его речам я  не  испытывал. "Болван,  - думал  я. -  И
картины  у него, наверняка,  дурацкие. Но  по части  развлечений  он  ничего
парень, дружить можно."
   Я ведь тогда впервые встретился со столичным бездельником.  Как и я, он
полностью  отошел от суетного мира.  В  другой, правда,  форме.  Несомненно,
сближало нас то, что  мы оба не имели жизненных  ориентиров. Подобно мне, он
тоже
   был  паяц. Но в том, что безысходности он не осозновал  и не ощущал, мы
существенно различались.
   Я  дружил  с  Macao Хорики полагая, что делаю это исключительно потому,
что с ним интересно развлекаться; а в самом  деле я презирал его, порой даже
стеснялся находиться  с ним рядом. Так  вот, этому человеку  удалось в конце
концов разгадать меня.
   Первое  время  казалось, что мне  на редкость повезло:  познакомился  с
замечательным малым, отличным гидом по Токио. Однако, отягощенный комплексом
страха перед  людьми,  я  потерял  бдительность.  Скажу  не  таясь:  я  ведь
совершенно  не  мог  один  передвигаться  по  городу  -  в  трамваях  боялся
кондукторов.  Было  и  другое:  в  театре  Кабуки  робел  перед  билетерами,
стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанах
мне  становилось страшно,  когда  за  спиной тихо  стояли  или  подходили  с
тарелками  официанты;  особенный  ужас  охватывал  меня,   когда  надо  было
оплачивать счета (Боже, до  чего же я неуклюж!",  -  всегда  думал я в такие
моменты);  а  когда  я  покупал что-нибудь в  магазине  и  расплачивался  за
покупку,  мир  темнел  в  глазах  (не  от  скаредности, нет!).  Скованность,
робость,  безотчетная  тревога,  страхи  почти  доводили  меня до безумия; я
забывал сдачу (о том, чтобы торговаться с лавочниками уже и  речи нет), а то
и саму покупку. Потому и выходил я из  дома редко, предпочитал целыми  днями
валяться в своей комнате.
   Вот так и сложилось, что идя куда-нибудь вместе с Хорики, я отдавал ему
свой кошелек,  а уж  он  обнаруживал поразительные способности  торговаться,
гулять  "дешево и сердито", тратя  немного, но чрезвычайно эффективно. Такси
стоило  дорого,  и   он  предпочитал  держаться   от  него  на  почтительном
расстоянии, прекрасно  обходясь  электричкой,  автобусом, катером;  в  самое
короткое время мы  умудрялись  добираться  куда  угодно. Он  научил  меня  и
многому другому.  Например,  ходить с женщинами в номера, где, помимо  всего
прочего,   можно  было   принять   ванну,   поесть   отваренного   тофу****,
опохмелиться;  он  растолковал мне, что гюмэси*****  и якитори******, будучи
едой дешевой,  очень  питательны; разъяснил, от какого  дешевого  сакэ можно
быстрее захмелеть. Во всяком случае, в присутствии Хорики я  был избавлен от
страха и всяких тревог.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0505 сек.