Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека

Скачать Осаму Дадзай - Исповедь "неполноценного" человека


   Итак, раскрыв кошелек, я замешкался. Подошла Цунэко, заглянула в него:
   - Больше ничего нет?
   Ничего  особенного в ее голосе  не было, но слова эти невыносимой болью
отозвались в  груди,  впервые  мне было  так больно и  от слов, и  от самого
голоса любимого человека... Да, ничего. Ничего нет. Только три монеты... Это
совсем  не деньги.  Никогда я не чувствовал себя настолько униженным. Такого
позора вынести  невозможно.  Как-никак,  я был  из  состоятельной семьи... И
тут...   И  тут  я  почувствовал  реальный  смысл  слов  "умрем  вместе".  И
окончательно решился.
   Вечером того же дня мы были в Камакура, и море приняло нас...
   Оби******** я  одолжила  у  подруги  на  работе, -  сказала  Цунэко  и,
аккуратно сложив его, оставила на скале.
   Я тоже снял плащ и положил его рядом.
   Потом мы вместе вошли в воду...... Цунэко не стало, а я спасся.
   Был я  тогда еще  только гимназистом,  к тому  же на  меня падал отсвет
отцовского величия, и потому пресса подняла довольно большой шум.
   Меня  положили в  больницу.  Приезжал кто-то  из  родственников, что-то
где-то улаживал, сообщил мне, что  отец и все остальные разгневаны  и, очень
может быть, откажутся от меня... - и уехал. Но это меня  нисколько тогда  не
волновало, в другом я  был безутешен  -  лил  бесконечные  слезы,  оплакивая
любимую  Цунэко. И  в  самом деле,  из всех  живущих на земле людей  я любил
только жалкую Цунэко...
   От  студентки  -  коллеги  по  подполью  -  пришло длинное  письмо, все
написанное стихами танка*********, каждая строка начиналась словом "Живи!".
   Ко   мне  в  палату  часто  заглядывали  медсестры,  весело  улыбались,
некоторые, уходя, крепко пожимали руку.
   В больнице обнаружилось что-то неладное в левом легком, и это оказалось
мне даже  на руку, потому что вскоре с вердиктом "попытка самоубийства" меня
препроводили  в полицию, где обходились  со мной  как  с больным  человеком,
поместив даже в особую камеру.
   Глубокой  ночью  скучавший  в  соседней  комнате для  дежурных  пожилой
полицейский приоткрыл дверь и окликнул меня:
   - Эй, ты там не замерз? Давай сюда, ближе к печке.
   Я вроде бы нехотя вошел в дежурку, сел на стул, прислонился к печке.
   - Что, все горюешь по утопшей?
   - Да. - Я старался говорить как можно жалостливее.
   - Понятно...  Человек - он чувствует... - Полицейский уселся поудобнее.
- А где ты познакомился с этой женщиной?
   Он вопрошал важно, словно судья,  разговаривал пренебрежительно, как  с
ребенком. Мне показалось, что ему просто скучно в эту осеннюю ночь и поэтому
он,  придав  себе   значительность  следователя,  пытается  выжать  из  меня
что-нибудь непристойное. Это было ясно сразу,  мне понадобились колоссальные
усилия, чтоб подавить в себе ярость.  Разумеется, я мог вообще  игнорировать
этот "допрос", но и  сам видел в  разговоре способ скоротать длинную ночь, а
потому   "давал   показания",   то  есть  нес  вздор,   который  должен  был
удовлетворить  похотливое  любопытство полицейского;  при  этом  я  старался
выглядеть благопристойно, изображать абсолютную веру  в  то, что именно  это
"расследование"   этим  полицейским  будет  иметь  решающее   значение   при
определении наказания. Короче говоря, я весь был смирение и покорность.
   -  Так-так... В общем, все ясно...  Ты учти, честные ответы  дадут  мне
возможность помочь тебе.
   - Премного вам благодарен.
   Играл я вдохновенно! Впрочем, эта игра ничего мне не давала.
   Когда  рассвело, меня вызвали  к начальнику участка и начался настоящий
допрос.
   -  О, да ты приличный парень. Такой не способен на дурное. Тут не ты, а
мать, родившая такого тебя, виновата.
   Молодой  смуглый  начальник полицейского участка производил впечатление
интеллигентного человека с университетским дипломом.
   После его  слов я почувствовал  себя  забитым, жалким, ну, как если  бы
полщеки  у меня занимало родимое  пятно, или  если б по  какой-нибудь другой
причине у меня был отталкивающий вид.
   Допрос,  который  провел начальник участка (наверняка неплохой дзюдоист
или фехтовальщик), как небо от земли  отличался  от пристрастного, дотошного
"допроса", учиненного пожилым полицейским.
   В конце его, собирая бумаги для прокуратуры, полицейский сказал:
   - За здоровьем последи. Кровью не харкаешь?
   Действительно,  у меня в  то утро был  странный  кашель, и  на  платке,
которым я прикрывал рот, виднелась кровь. Но шла она не из горла, просто под
ухом вскочил прыщ, я его выдавил и запачкал платок. Однако я почему-то счел,
что лучше об этом  умолчать, и на вопрос начальника, потупив взгляд, ответил
с поразившей меня самого невозмутимостью:
   -Да.
   - Возбуждать или не  возбуждать судебное дело решит прокуратура. А тебе
надо бы позвонить или отправить телеграмму, чтобы в Иокогамскую
   прокуратуру  за  тобою  приехали  твои поручители.  Есть  кому  за тебя
поручиться?
   Я вспомнил Сибату, который был моим поручителем  в гимназии - отцовский
прихвостень,  коренастый  сорокалетний  холостяк,  родом   из   наших  мест,
антиквар; он часто появлялся у нас в токийском доме.  Отец и  я называли его
Палтусом - лицо и особенно взгляд вызывали ассоциации с этой рыбой.
   Тут  же в  участке в  телефонной книге я отыскал номер  этого  Сибаты и
попросил приехать за мной в прокуратуру города Иокогамы. Он согласился, хотя
говорил со мной необычайно высокомерно.
   Меня увели  в соседнюю  комнату. Там я  случайно услышал, как начальник
полицейского участка громко сказал:
   - Ребята, продезенфицируйте телефонный аппарат, парень харкает кровью.
   После  обеда  молодой  полицейский обвязал  меня  вокруг  бедер  тонкой
веревкой (чтобы ее не было видно,  разрешили надеть накидку), крепко держа в
руке ее конец, посадил в поезд и мы отправились в Иокогаму.
   Как ни  странно,  чувствовал я себя прекрасно,  мне даже  приятно  было
вспоминать камеру,  в  которой  провел ночь, старика-полицейского... (Отчего
так?!)  Преступник,  связанный  веревкой,  я  почему-то  ощущал покой;  даже
сейчас, когда я описы-
   будут памятны мне как страшные провалы моей вечной  игры.  И  позднее я
много раз думал, что лучше было бы, наверное, просидеть десять лет в тюрьме,
чем ощутить на себе такой спокойный и презрительный взгляд прокурора.
   Мое дело было отсрочено. Но это нисколько не радовало; света  белого не
видя,  я  сидел  в комнате ожидания прокуратуры, ждал  своего  поручителя  -
Палтуса.
   Позади меня  высоко в стене было окно,  из которого виднелось  закатное
небо, в нем летали чайки, выписывая в воздухе иероглиф "женщина".

   * В Японии учебный год начинается 1 апреля.
   * *Сетоку Дайси - принц, живший в 574 - 622 гг.
   *** Кусуноги Масасигэ - полководец XIV века.
   ****Тофу - перебродивший соевый продукт.
   ***** Гюмэси - рис с говядиной.
   ****** Якитори - птица, маленькими кусочками обжаренная на вертеле.
   ******* Кансай - район городов Осака-Киото.
   ********Оби - широкий пояс, важный декоративный элемент кимоно.
   *********Танка  -  классическая  форма  японского стихотворения из пяти
строк, соответственно 5-7-5-7-7 слогов в строке; рифма отсутствует.


ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ


   Одно из  пророчеств Такэичи сбылось,  а другое - нет. Сбылось совсем не
почетное  предречение  о том,  что я  буду  нравиться женщинам, а ошибся он,
предсказывая мне будущее великого художника.  Максимум, чего  я достиг - был
никому не известным карикатуристом в низкопробном журнальчике.
   Конечно,  после  всего,  что произошло в Кама-куре,  из  гимназии  меня
отчислили,  дни  и  ночи  я  проводил  в  крохотной  комнатушке  у  Палтуса.
Ежемесячно  из дома приходили очень маленькие деньги, и то не на мое имя, да
и под секретом  (их  посылали братья,  кажется  втайне от  отца), а  во всем
остальном связи были разорваны.
   Палтус был  со мной несносен; сколько  я  ни угодничал - не мог от него
добиться  даже  ответной   улыбки.  "Вот  ведь  как   легко  человек   может
измениться!" - думал я, не столько пугаясь ситуации, сколько  потешаясь  над
ней.
   "Из  дома  не  выходить!...То есть,  я хочу  сказать, будьте  добры, не
покидайте дом." - Это единственное, пожалуй, что я от него слышал. Вероятно,
он боялся, что я все еще хочу покончить с собой, опасался, как бы я снова не
бросился  в море вслед за женщиной. Во всяком случае, Палтус строго-настрого
запретил мне выходить за порог жилища. И напрасно: я жил в такой апатии, что
на самоубийство у меня духу не хватило  бы. Дома ни сакэ,  ни табака; с утра
до ночи греюсь у жаровни в своей клетке, листаю старые журналы.
   Дом  Палтуса  находился  в  районе  Сокубо,  недалеко  от  медицинского
училища.  Половину  дома  занимал антикварный магазин, над  входом  которого
красовалась вывеска "Сэйрюэн";  фасад магазина неказистый, и внутри  он весь
был  пыльный, на полках громоздилась  всякая дребедень.  (Надо заметить, что
жил  Палтус, конечно  же,  не  на  доходы от  этой лавки,  а  на  барыши  от
посреднической деятельности:  постоянно что-то кому-то перепродавал.) Обычно
Палтуса  в магазине не бывало,  с  утра, предельно озабоченный, он  второпях
куда-то  убегал, оставляя  вместо себя приказчика  лет  17-18, которому  "по
совместительству" вменялось в обязанности быть моим сторожем. Улучив момент,
парнишка  часто играл во дворе  с ребятами в мяч;  он, кажется, считал  меня
идиотом,  пытался  даже поучать,  словно  малое дитя,  а  я, будучи  в общем
человеком уживчивым, подчинялся ему, делая вид, что слушаться его доставляет
мне удовольствие. Паренек был сыном  Сибуты (Палтуса),  но почему-то Сибута,
старый холостяк, считал нужным  это скрывать. В  детстве я что-то слышал  от
домашних  на  этот  счет,  но  чужой  личной  жизнью  никогда  особенно   не
интересовался, подробностей  не знаю.  Интересно, что  во взгляде парня тоже
проскальзывало что-то рыбье, так что он  вполне мог быть сыном Палтуса. Если
это  действительно так, то  эта пара представляет  собой довольно  печальную
семью. Вспоминается, как время от времени втайне от меня они молча поглощали
лапшу, которую им приносили из ближайшего ресторанчика.
   Пищу в доме Палтуса всегда готовил  паренек. Аккуратно три раза в  день
он приносил мне в комнату поднос с едой, а сам с Палтусом ел в закуточке под
лестницей;  судя по частому  стуку палочек о посуду,  ели они  всегда  очень
торопливо.
   В конце марта Палтус  неожиданно пригласил меня вечером к столу - то ли
он напал  на  выгодное дело, то ли были тому другие  причины (А может быть и
то, и  другое сразу, плюс и еще что-нибудь,  что мне понять не дано), усадил
за стол, на котором я заметил редкую  в  его доме бутылочку сакэ, сасими* из
тунца, и, сам в восторге от своего гостеприимства, предложил мне, скучающему
иждивенцу, чашечку рисовой водки, сопроводив свой жест следующей фразой:
   - Ну? Как думаешь жить дальше?
   Я  ничего не ответил. Выпил немного сакэ, закусил сушеной рыбкой и стал
рассматривать  серебристые  глаза  рыбешки.  Хмель  растекался  по  телу;  я
вспомнил  вдруг, как кутил в  старые добрые времена, даже о Хорики подумал с
грустью.  Страстно  захотелось  свободы,  и я  едва  сдерживался,  чтобы  не
заплакать.
   С  первого дня, как я очутился в этом доме,  я стал  объектом презрения
Палтусова сына. Сам Палтус, судя по всему, избегал откровенного разговора со
мной, в свою  очередь и мне не хотелось просить его участия; за все  время я
ни разу не испытал желания разыграть фарс, все это время  жил здесь, ну, как
дебил.
   -  Значит так...  События развиваются таким образом,  что судебное дело
откладывается, суда, то  есть, не будет. И если есть  у  тебя хоть чуть-чуть
желания,  можешь, значит, как бы это  сказать,  снова  возродиться. Так что,
давай,   если  образумишься  -  обращайся  ко  мне  за  советом,  что-нибудь
придумаем.
   В  речах Палтуса - а, собственно, так говорят в  этом мире  все  люди -
была  какая-то заумь  -  витиеватая, туманная,  позволяющая в  любой  момент
ретироваться;  такое  осторожничанье,  практически  бессмысленное,  а  также
мелочные торги
   всегда  ставили меня в тупик, я сводил такие разговоры  к  шутке, иначе
говоря, отдавался воле других, признаваясь в собственном поражении.
   Позднее я с грустью  понял,  что Палтус  мог бы на  том и остановиться,
потому что не нужна никому пресловутая забота о ближнем,  все это - присущая
всем и непонятная мне благопристойность,  не более. Палтусу тогда достаточно
было сказать так: "С апреля иди в гимназию - хоть в государственную, хоть  в
частную. И тогда из дома будут присылать поболее денег на твое пропитание."
   Оказалось, и в самом деле в родительском доме так решили. Сказал бы мне
Палтус об этом прямо - я бы прислушался к его словам. Но он вел разговор  уж
излишне деликатно  и  завуалированно,  это  только  раздражало  и привело  в
конечном счете к тому, что моя жизнь совсем перевернулась.
   -  Ну,  а ежели ты не посчитаешь нужным советоваться со мной  -  то как
знаешь.
   - О  чем советоваться? - Я и в  самом деле не мог взять  в толк, о  чем
следует с ним говорить.
   - О том, что творится у тебя в душе.
   - То есть?
   - То есть, что ты сам собираешься делать дальше?
   - Мне идти работать?
   - Да нет, я говорю о твоем внутреннем настрое. Чего ты вообще хочешь?
   - Вы же говорите, надо продолжать учиться...
   -  Для  этого  нужны  деньги.  Но  дело  не  в  деньгах,  дело  в твоем
настроении.
   Ну почему же он не сказал всего одну фразу: "будешь учиться - и из дома
станут высылать деньги"? Сказал  бы - и я внутренне моментально перестроился
бы... Так нет же, он не сказал. А я продолжал блуждать в потемках.
   -  Ну  что? У  тебя хоть  мечты  какие-нибудь  есть? О тебе  заботятся,
стараются, но ты, видать, никогда не поймешь, как это нелегко...
   - Виноват...
   -  Ведь я действительно  беспокоюсь о тебе.  И  мне,  конечно, хочется,
чтобы ты  сам  всерьез  задумался.  Чтобы  ты  доказал, что  все  понимаешь,
начинаешь отныне новую красивую жизнь. Если бы ты  подошел ко мне, поделился
планами на будущее, спросил совета -  я бы с  удовольствием обсудил  с тобой
твои  дела.  Я человек  бедный,  потому,  ежели  ты намерен  роскошествовать
дальше, то  ошибся  адресом. Но  если ты возьмешься  за ум,  продумаешь свою
жизненную программу, поделишься со мной планами,  я - ну, насколько позволят
мои возможности,  буду рад  помочь  тебе  выйти  на твердую  дорогу. Это  ты
понимаешь? Так чего ж ты все-таки хочешь?
   . - Если нельзя так оставаться в этой комнатке, пойду работать и...
   - Ты это говоришь серьезно? В наше время даже выпускники императорского
университета...
   - Я ведь не собираюсь стать служащим.
   - Кем же ты собираешься стать?
   - Художником, - решительно выпалил я.
   - Что?!
   Не забыть мелькнувшее в лице  Палтуса ехидство,  никогда не забуду, как
он захохотал, услышав мое признание. Сколько презрения было в этом хохоте! И
не только презрение... Если  этот наш мир сравнить с морем, то,  как  сквозь
толщу воды можно разглядеть фантастические колеблющиеся блики, так же сквозь
смех проглядывает запрятанная вглубь жизнь взрослых.
   "Так  дело не  пойдет...  Ты нисколько  не желаешь  задуматься  о своей
жизни... Подумай  хорошенько... Весь  вечер сиди  и как следует думай..."  Я
убежал  наверх в  свою комнату,  лег,  стал  думать, но  ничего  хорошего не
придумывалось. А как  только рассвело, убежал из  Палтусова  дома. Огромными
иероглифами  на  листке  почтовой  бумаги  я  написал: "Вечером  обязательно
вернусь. Только  схожу  к  другу,  посоветуюсь  с ним, как  жить  дальше,  и
вернусь.  Так что беспокоиться  не надо." Ниже приписал  адрес и  имя  Macao
Хорики. Оставив записку, тихо вышел из дома. Я не потому ушел, что мне стало
невмоготу от проповедей Палтуса, ведь он совершенно прав - у
   меня абсолютно нет жизненной позиции,  я деиствительно не имею понятия,
как жить дальше;  естественно, что я обуза в доме  Палтуса, и что это ему не
нравится.  И если  - а  вдруг!  - разгорится во мне  горячее  желание твердо
встать  на ноги,  и мне  нужна будет для этого  материальная  поддержка,  то
ежемесячно получать  деньги  от малообеспеченного человека было  бы неловко,
выше моих сил.
   И  все  же,  если быть откровенным, я уходил  вовсе не для  того, чтобы
обсуждать  свой  жизненный курс  с таким  субъектом,  как Хорики.  (Я  решил
оставить  записку  и   удрать  не   только   из   желания  подражать  героям
приключенческих романов, хотя и этот мотив, несомненно, присутствовал; здесь
дело было  скорее  в  том,  что я не  хотел  эпатировать  Палтуса, не  хотел
доставлять ему хлопоты - этот мотив, пожалуй, вернее. Ясно, что когда-нибудь
все  выйдет  наружу, и тем не менее, мне не  хватало смелости говорить прямо
без обиняков, без приукрашиваний, а приукрашивания - печальное свойство моей
натуры  - в обществе именуется  "ложью" и  презирается. Но ведь я это  делаю
отнюдь  не ради выгоды; просто,  когда  в  той  или иной ситуации  атмосфера
общения "подмораживается", я, боясь задохнуться от  этого холода, прибегаю к
своим  отчаянным  дурачествам, которые - со  временем это стало очевидным  -
были  либо совсем ни  к чему, либо  даже шли мне во  вред. Понимая,  что мое
словоблудие, мои дурачества проистекают от бессилия, я все же довольно часто
прибегал  к ним,  и на этой  моей черточке частенько  играли  так называемые
"благоразумные"  люди.)  Тут-то  в памяти неожиданно  всплыл  записанный  на
клочке бумаги адрес Хорики.
   Итак, я оставил  позади дом Палтуса, пешком  добрался  до Синдзюку, там
продал  несколько  маленьких книжек...  и остановился, не зная,  что  делать
дальше. При  том,  что сам  я  старался быть  со всеми  приветливым,  ничьей
"дружбы"  никогда  не удостаивался;  Хорики  и  иже  с  ним  -  "друзья"  по
развлечениям,  они  не  в  счет,  а во  всех  остальных  случаях от  общения
оставалась только горечь, и чтобы избавиться от нее, я вынужденно разыгрывал
фарсы,  но все  это  только  сильнее изматывало  меня. И  если  случайно мне
доводилось  встретить  знакомого,  да просто  человека, обликом  похожего на
кого-нибудь  из  моих немногочисленных  знакомых,  - меня  кидало  в  дрожь,
охватывал  озноб.   В  общем,   если  я,   бывало,  и  пользовался   чьим-то
расположением, то сам лишен был способности любить людей. (К слову, я вообще
с  большим  сомнением  отношусь  к  существованию  в  этом мире явления  под
наименованием "любовь к  ближнему".)  Таким образом, "дружба" была для  меня
недоступной вещью в себе, и даже такой простой акт, как "дружеский визит", я
не  в  состоянии  был  совершать. Ворота чужих домов вызывали у меня  жуткую
ассоциацию  с  вратами  ада,  за   которыми  меня  подстерегает  кровожадное
чудище-дракон.
   Нет у меня друзей. Не к кому идти.
   Разве лишь все-таки Хорики.
   Так  и получилось,  как  написал в записке  Палтусу - решился  пойти  к
Хорики.  Ни разу до  сих  пор не бывал у него; если надо  было - телеграммой
звал  к себе. Сейчас, конечно, и денег для этого  нет, да и уверенности, что
он  придет ко мне, нуждающемуся в  помощи. Ничего не поделаешь... Я горестно
вздохнул,  сел в трамвай  и покатил к нему. От  сознания, что  на всем белом
свете только у Хорики я вынужден просить помощь, холодный пот прошибал меня.
   Семья Хорики жила в двухэтажном домике в глубине грязного переулка. Сам
он обитал в маленькой (шесть татами**)  комнатке на  втором  этаже,  а внизу
жили  старики родители, да еще  молодой работник; там же  они  изготавливали
ремешки для гэта***.
   Хорики  оказался дома. В этот  день он  раскрыл  передо  мной еще  одну
черточку  столичного  прохвоста:  расчетливость,  такой  холодный  и  хитрый
эгоизм,  что  у меня, деревенщины,  глаза чуть из орбит  не вылезли. О, мне,
подхваченному волнами жизни, было далеко до него...
   - Ну,  знаешь  ли, твое  поведение возмутительно. И что? Простили тебя?
Нет еще?
   За такой "поддержкой" я бежал к нему?..
   Как всегда, пришлось привирать.  Опасался, правда, что он  поймает меня
на слове.
   - Да уладится все как-нибудь... - пробормотал я, улыбнувшись.
   - Ну-ну, тут  не до смеха.  Хочу дать тебе совет: бросай валять дурака.
Извини, у меня сейчас дело, и вообще в последнее время я чрезвычайно занят.
   - Какое у тебя дело?
   - Эй-эй, не рви нитки на подушке!
   Разговаривая, я машинально дергал  бахрому по углам подушки, на которой
сидел. Эх, Хорики, как ты бережешь каждую  свою вещичку, даже эту несчастную
ниточку на подушке! Без тени смущения он грозно, с укором уставился на меня.
И  я   с  полной  ясностью  осознал,  что   прежде  он  встречался  со  мной
исключительно потому, что изымал из этого какую-то выгоду.
   Между  тем  старуха,  мать  Хорики,  принесла  на подносе  две чашки  с
о-сируко****.
   -  Ой,   мамуля,  спасибо,  -  стараясь   выглядеть  примерным   сыном,
неестественно  вежливо  и  "сердечно"  обратился  Хорики  к  матери.  -  Это
о-сируко?  Спасибо огромное! Прекрасно!  Не стоило  так беспокоиться...  Мне
ведь надо  сейчас уходить... Ну, раз уж принесла, съедим, тем более, что  ты
большая  мастерица  по  этой части...  Как вкусно! Ты тоже попробуй. Матушка
специально приготовила. Ум, какая прелесть!.. Прекрасно!..
   Он  сыпал  словами, радовался,  с непередаваемым  наслаждением ел  - ну
прямо спектакль. Я чуть попробовал. Юшка чем-то попахивала,  клецки - вообще
не рисовые, а что-то непонятное. Я ни в коем разе не корю бедность.  (В  тот
момент, кстати, я  и  не подумал,  что угощение невкусно, меня очень тронуло
внимание старой  матери Хорики.  А по  поводу  бедности, если  я и испытываю
какие-то чувства,  то это страх, но никак не презрение.) Угощение,  то,  как
радовался ему  Хорики, многое сказали мне о холодной расчетливости столичных
жителей, дали  почувствовать, как четко  горожане Токио делят все на  свое и
чужое. Для меня такого деления не существовало.
   Описываю  все  это я  для  того, чтобы  показать,  какие  унылые  мысли
блуждали в  моей дурацкой  голове, пока  обшарпанными  палочками я ковырял в
чашке.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0538 сек.