Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Сергей Шаргунов - Ура!

Скачать Сергей Шаргунов - Ура!


     Физкультурник  и  вдохновил  меня на  странную чекистскую  игру.  Вот я
настигал их -- рослого парня, шагающего с  дымком сигареты в зубах, пацанов,
замявшихся у подъезда.
     -- А как вас зовут?
     Ошарашенно они назывались. Не подозревая, в какую историю  впутывались.
Я  летел  в глубь  двора  к клумбе, удерживая в  памяти  очередное  имя.  И,
запыхавшись, обломком карандаша выводил его у себя в блокноте. Там печатными
буквами рос этот тревожный список. Помню, как он начинался...
     ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ ЛЮДИ:
     ВАСЯ,
     ГРИША,
     ПЬЯНИЦА МИША,
     КУРЯЩИЙ СЕРГЕЙ КАЙЛОВ...
     Сергей Кайлов... Смешно звучит. Кто такой? Золотая поэма. Мне нравилось
так играть. Играла и пенилась моя детская кровь.
     Вечерами к  нам в гости непременно с сопровождающим приезжала Анастасия
Ивановна Цветаева. Я воспринимал ее как существо, магически являющееся к нам
из старины. Она целовала мне руку, спрашивала у нашей кошки: "Отчего сегодня
так  печален  ваш взор?" -- и  поясняла, что чувствует превосходство детей и
зверей.  Ее одежда источала аромат пожелтевших  страниц.  Дребезжащий  голос
сочетался  с  этим  тонким  ароматом.  Верткая  и легкая,  как трясогузочка.
Казалось, ее кости полые, как  у птицы.  Длинные светлые северные глаза. Она
мне  подарила  икону  Сергия Радонежского,  исписав  сзади  своим  въедливым
почерком. Икона, как  написано, из дома  ее  прадеда. У  святого  на иконе и
борода и лик одинаково желтые, загадочно зелены очи.
     Старики все наши умерли, а меня, семнадцатилетнего, перевезли  в другой
район, на постылую улицу Дружбы.
     К чему я все это? Прокричав о любви и о прекрасной крымской тинейджерше
Леночке Мясниковой,  я  говорю  о  старости.  Два пути у  меня  в смерть  --
молодость и старость. Два пути до дома. Один путь --  это длинная поездка на
троллейбусе, а  второй  покрывается  быстрее,  но  надо исключительно  идти.
Десять минут через Парк дружбы. Иду не  курю. Я уже не курил целых полгода и
чувствую себя намного лучше,  тяжесть в голове и в  ступнях  рассеивается. Я
предпочитаю  ходить.  Наступаю  стремительно,  мне  нравится движение,  снег
давится  икотой,  или  травянистая почва проседает.  А  внутри  у  меня ярко
звучит:
     Кипучая! Могучая! Ни-кем не по-бе...
     Напевая, я  перед собой  оправдываюсь  за все. Мол, все еще впереди.  Я
свеж и легок, но вдруг постарею и обвисну. Что тогда?  Что  ж, я готов. Могу
примириться со  старостью.  Мой победный  атакующий пафос  не  связан с моим
возрастом. Не в том дело, стар я или молод.
     Бывает,  плыву домой  на троллейбусе. Прижимаюсь лбом  к  стеклу.  Меня
укачивает, как в  уютной  сельской  библиотеке. А я гляжу на  огни за окном,
тихо различая их  оттенки.  Отдаюсь  вечерним огням...  окна большого  дома,
мелькают  люди, укладываются. Свет на  карнизах. Я  всем сердцем  с горящими
окнами,  которые жили  так же и вчера, и сорок  лет  назад.  Проезжаем  мимо
Москвы-реки,  засматриваюсь  на  воду, в ней преломляются огни. Это навевает
ощущение... какой-то нейтральной зоны... Я отдыхаю в мире  огней,  кровь моя
сонно шуршит.
     В  такие  минуты  представляю  себя старым. Я  не держусь за молодость,
вечер расползается по хрупким костям, чуднбые шумы в голове, роковые перебои
сердца.
     Не  терплю насмешки над стариками.  Сегодня, ну,  час назад это было, я
пошел постричься в парикмахерскую.  Туда заявился старик, с тугой, натянутой
шеей и малиновыми ушами. Он стал что-то выпытывать тугим, занудным  голосом.
Парикмахерша, раскачиваясь глазами-лодочками, завизжала: "Иди, иди, дедуль!"
-- и все  взывала  ко мне  глазами.  Как будто  я ей сообщник. Нет уж. Я сам
готов стариком стать.
     Первую  раннюю весну  приносят ветераны. Задолго  до жаркого Дня Победы
начинают  парад  наград.  Герой  вступает  в  вагон  метро,  поблескивая  из
распахнутого пальто медалью, и трещину дает в овраге  лед, и оседает снег, и
по-новому истово стучат колеса.
     А на эскалаторе старушка в превосходном цветочном сарафане под облезлой
шубкой. Шевелятся робкие губы. Никак не расслышу:
     -- Что?
     Перешагнул к ней ступеньку.
     --  Как вокзал  найти?  К  залу  ожиданья...  --  И  приоткрыв  улыбкой
крошечный ротик: -- Меня брат там ждет.
     Тут нас  резко  отодвинула  и  заспешила  вверх  другая  бабка, жуткая,
дьявольская. Вся в  лиловом, чернявый платок, клочковатые  колючие  брови. В
руке лыжная палка.
     -- Активисточка... -- Сарафанная старушка, светло завидуя, засмотрелась
ей вслед.
     Я вообще  заметил, что краше всех наряжены в России  старики. Случайно,
от нищеты. Но какой вкус,  какие  нежные и пламенные ветхие тона. Я поднялся
по эскалатору, вышел на улицу, и -- вот  он,  вот  он, ура! -- хлынул новый,
захватывающий ветер весны!

ПОЗДНИЙ СОВОК
     У всех людей  есть свои  детства,  но  наше  поколение если и  обращает
внимание на минувшее детство, то с  явным недоумением. А ведь  никто  за нас
наше детство не  полюбит. Сами должны  вспомнить и оценить. Убого поколение,
детством обделенное.
     Белая коляска укрыта в зелени. Двое мальчишек влезли  на кучу камней за
забором и метают камни. Дзинь! -- камень  звякнул о колесо, мальчишка быстро
нагнулся, схватил новый. "Какашка", -- бормочет  он. Его товарищ ожесточенно
дышит. Игра их увлекла. Забить камень внутрь! Какашка посапывает там, внутри
коляски... Надо бить метче, это тяжело, камни увесистые.
     Из дома  выходит крестная.  Она вопит: "Кара-у-ул!"  По крыльцу сбегает
отец:
     -- Что такое?
     -- Камнями... там...
     Побледнев,  он мчится  за калитку,  мальчишек след простыл. Он медленно
возвращается. У  коляски появилась  мать. Вынула младенца и, держа на руках,
часто-часто целует.
     --  Сатана  что  делает! --  вздыхает крестная,  чернея пучком волос  и
утирая слезы.
     В палящих  лучах они, трое, разглядывают младенца. Младенец спит  себе,
тончайшие веки сомкнуты...
     Восьмидесятый  год. Советские  танки утюжат афганские  перевалы. Москву
сотрясает Олимпиада.  Месяц назад, в мае, рожден наш  герой. И вот теперь  в
деревне спешно снят дом. Младенец не  плачет. "Агу-агу-агуга-гуа-гу-ооо-уу",
-- заливается младенец на изысканном наречии. Отец наклоняется. Плетет такую
же речь. И младенец отвечает. Они говорят осмысленно.
     Первое время  все погружено в ночь небытия. Я ничего  не помню.  Но чем
дальше, тем  чаще  из  пустоты  возникают  картины.  Поначалу  отрывочные  и
присыпанные пеплом. Мама  подносит к моему рту по клубничине. "Тебе -- маме!
Тебе  --  маме!"  --  приговаривает  девочка  рядом.  Назидательный  тон.  Я
поворачиваю голову, мальчик проезжает на велосипеде,  кусты по краям дороги.
Это происходит  сию секунду, нарождаясь  у  меня  на  глазах, но я  пропитан
ВОСПОМИНАНИЕМ, сцена как будто повторно снится.
     И вдруг я обнаруживаю себя в лесу, я иду, а со мной другие дети.
     -- Не топчите сено! -- орет, надвигаясь, огромный мужик.
     Что сейчас  будет?  Но снова ночь неизвестности. Для одного  меня жизнь
продолжается, тянется знакомая нить, а для другого опять пустая тьма. Я себе
не принадлежу, укрыт от себя завесой ночи. Страшная раздвоенность.
     Наше прекрасное, времен распада империи детство дождется  своего поэта.
Вспомни  первые  игровые автоматы. Саркофаги,  зыбкий  экран. Игра "Сафари".
Кабаны  на мглисто-желтом фоне,  пали  в них!.. -- сладко  хрюкнул сраженный
зверь. А на перемене в  школе  мальчишки  обступали  холодные  подоконники и
лупили  кулаками, взвивая  цветную метель  бумажек...  В  СССР тогда  только
появилась жвачка.  Под оберткой  жался  к  жвачке липкий листок,  вкладыш  с
картинкой. И каждый  старался ударить половчее  и, перевернув  этот вкладыш,
его выиграть.
     Меня все же  тянет вернуться к  любви... Наши сексуальные фантазии были
свирепы и  наивны.  Ко мне водили двух сестричек,  черная  Таня и белая Оля,
дочери бородатого певца Большого театра. Я был  помутненно влюблен в  черную
Т., старшую, ласково ее гладил  по плечику, а сам мечтал ее, голую, смуглую,
бросить  в ванну  с ледяной водой и не выпускать. И чтоб  она вся в  гусиной
коже барахталась там и  ныла.  Похожие  эмоции  испытывал мой дворовый  друг
Ваня. Его соседка по подъезду и  тайная страсть -- "Анька с  собаками"... На
сколько  лет  она   была  нас  старше?  Лет  на  десять   точно.  Эффектная,
длинноволосая, с двумя породистыми псами на поводках. Ваня поведал, заикаясь
от страсти: "Знаешь, я мечтаю ей волосы поджечь ее длинные..."
     Недавний период антилюбви  меня измотал! Потерянный для  любви юноша, я
себя губил  без пощады и  многим навредил,  слабый пол обидел.  Кружились  в
смрадном вальсе  нелюбимые девки. Огромная  путана сипела: "Костлявик!"  Она
сипела: "Погрейся, костлявик, о  сиси  мои!" У нее была раздавшаяся  рожа, а
ляжки в сизых пятнах от сигарет. (Тушил об нее сигареты какой-то  садист.) И
теперь  я  жалобно  хватаюсь  за  ускользающий  образ  ливадийской  Лены.  Я
истосковался по юной любви, и мне кажется, я сам эту Лену, 14, эту Мясникову
выдумал. Я в душе просиял, когда Лена мне подвернулась!
     В  моем детстве был Антон,  один из первых беженцев. Его русская  семья
бежала из Молдавии к нам в район. Он носился по холоду в байковой  рубахе, с
обезьяньей  рожицей.  "А я закаливаюсь!" --  выкрикивал азартно. Осенью мы с
ним встали посреди двора  у клумбы. Он  в рубашке,  я  в куртке и  до бровей
натянул капюшон. Двор был  весь в  окопах. Переругивались рабочие -- который
месяц они рыли и чинили трубы. Экскаватор, гудя, отбрасывал землю. Карусель,
задетая, лежала на круглом боку.
     -- Видал, че дьявол творит! -- жужжал Антон, точно  во рту у  него была
муха. -- Весь двор изгадил! А я, когда умру, попрошу Бога меня в ад послать.
Я  объявлю войну  дьяволу.  И  убью его!  А трахаться  --  это  тоже  дьявол
придумал! Ты че, не знал? Меня как мама родила... Думаешь, трахалась?
     -- А как? -- растерянно спросил я.
     --  Ее  папа  целовал,  целовал.  Целует,  а  я  у  нее  в  животе  все
увеличиваюсь.  Потом в больницу  ее привезли, папка  зашел, поцеловал совсем
крепко,  тогда  она  и  родила...   --  Он   проткнул  меня   подозрительным
светло-карим взглядом: -- А твои че, трахались?
     Я испугался и путано залепетал:
     -- Мои? Да я не знаю... Мои нет.
     А он торжествующе запел:
     -- Знаю, знаю... -- и уже грозил обглоданным  пальчиком, и вертелся,  и
плясал: -- Трахались! Трахались!
     Помню,  умер Черненко.  Мелкая фамилия.  Я бы  не  удивился, узнав, что
"черненка"  -- это  по-хохляцки "родинка". Мелкая родинка  на пышных телесах
страны. Он умер, и серый  ветер  игрался  и хмыкал флагами, красные  флаги с
черными лентами.  А  мама вела  меня по  Комсомольскому  проспекту в магазин
"Дары  природы". На витрине -- оскал волка, алая зевота медведя, в застывшем
полете  косятся птичьи  чучела...  Внутри пахнет  по-лесному терпко,  народу
мало.  Из  открытой  белой  кассы  улыбаются  две  кассирши.  Щекастые,  они
непрерывно лузгают семечки.
     -- Ой, Сережа! Смотри-ка, как вырос! -- взвизгивает одна.
     Вторая подхватывает:
     -- Да, вымахал. Не узнать!
     Так  всегда они встречают меня,  сплевывая  черную шелуху на  отдельное
блюдце.
     -- Сколько лет? Четыре? Жених настоящий! Невеста, поди, есть?
     -- Есть! -- отвечаю я гордо.
     Они заливаются довольным смехом:
     -- Как звать-то?
     -- Таня!
     Теперь  каждый  раз я обречен  отвечать на  их  смеющийся,  в  лузганье
семечек вопрос: "Ну как там Таня твоя?"
     Мама покупает рябчика. И разыгрывается уже знакомая мне сцена. Продавец
кривоносый,  с усталым  землистым  лицом.  Он  в белом  халате, а его  губы,
бескровные, бормочут: "Ешь ананасы, рябчиков  жуй..." Бормочет он не подымая
глаз, словно творя молитву. "День твой последний приходит, буржуй!"
     -- Что это значит? -- как-то не выдержала мать.
     Он испуганно сморгнул:
     -- Ой, извините, к слову пришлось...
     Но  вот мама отходит к другому  прилавку, и он, нагло заглядывая мне  в
глаза, повторяет: "Ешь ананасы..."
     Я не могу понять этих слов. Я жалуюсь:
     -- Мама, он опять...
     -- Не жалуйся на взрослых, -- сурово бросает он.
     Мы выходим, я несу  пакет с торчащим оттуда перистым  крылом. Прощально
смеются  кассирши.  Мы уже на улице,  идем,  идем,  умер Черненко, витринные
звери сверлят застывшими бусинами...
     Однажды стылым зимним днем я с другими детьми ползал по "паутинке", это
такое дворовое железное  сооружение из  четких  квадратов,  раскорячившееся.
Мальчик постарше, выразительное лицо, зеленушно-нервическое, как у арлекина.
Он  решил нас  повеселить. Он  начал переворачиваться, и тут --  о, чудо! --
застрял  НОСОМ,  упершись в ледяную перекладину.  Секунда  немого  ужаса.  В
следующий  миг  он  резко вырвался  и  спрыгнул  на снег. И из носа  у  него
закапало красным. Лепестками мака осыпалась и красила снег кровь.
     -- Снегом! Снегом надо! -- кричала подоспевшая женщина, мама  одного из
нас. -- Голову закинь!
     И  мы  принялись бросать  ему  в  лицо,  на кровавый нос,  белым рыхлым
снегом. Он уворачивался, рыдал. Кровь, снег...
     Воспоминания советского детства... Однажды дворовые девки научили меня:
"Если у машины рядом с номером написано: ССЛ -- это значит: Смерть Советским
Людям,  ССД  --  Смерть  Советским Детям.  На  таких машинах бандиты ездят".
Рассказанное долго занимало в моей  жизни главное место. Я все время думал о
бандитах,  боялся их, и  боялся  совсем не  так,  как  боятся просто  людей.
Бандиты устрашали меня до оледенения, словно вампиры, которые наведываются в
гости, когда тушишь свет. Я видел  их, бандитов, почти в каждой машине. "Что
ты  заглядываешь,  -- сказала  мне  мама  (я пристально  смотрел на  шофера,
дремавшего за рулем  „Волги"). -- Сейчас дядя выйдет и  тебя ПОЖУРИТ".
Незнакомое   слово   испугало   меня  до  потери  дыхания.   Сердце  на  миг
остановилось, по коже побежал лютый мороз.
     На последнем,  девятом, этаже  нашего  дома в  коммуналке жила  татарка
Раиса  с  крашенными  в  ржавый  цвет волосами,  а  с ней две  благообразные
старушки,  еще старинного воспитания.  Наша семья  относилась к  Раисе очень
хорошо, так же, как и весь подъезд.  Однажды мама попросила Раису посмотреть
за мной минуточку. Помню прохладу лестницы, она держит меня за руку. "Хочешь
конфету?" --  протягивает карамель  в мятой  обертке.  Ее голос -- фальшивое
умиление. Я отрицательно мотаю головой.
     Вскоре Раиса, чтобы получить жилплощадь, отравила своих старых соседок.
Ее раскрыли, судили, отправили в лагерь. В том же году  я  пошел в школу. "У
Коли --  сыр.  У  Шуры  --  шары.  Раиса -- убийца",  -- отпечаталось в моем
сознании.  И  тогда  же  возникла стойкая  уверенность, что  та  отвергнутая
конфетка тоже была отравлена. Я жил на втором, и этажи выше ужасали  меня по
нарастающей,  в  зависимости  от  их  приближенности   к  самому  страшному,
девятому. В  ночных  кошмарах  мне  виделись  блуждания  по  этим  этажам со
спотыканиями о ступеньки  прохладной  лестницы.  Часто, запрокинув голову, я
смотрел со двора на дальние темные окна ТОЙ, теперь уже пустой,  квартиры. И
эти темные окна были для меня как темные духи...
     Когда я учился в первом классе, к школе подъехала милиция, нам сказали,
что ищут бандита,  который прячется во дворе. Школьный двор был огромный,  с
мелкими  деревянными  избушками. Я  и  другой  первоклассник, Саша  Малышев,
стояли в коридоре. Мы ежились, наши  металлические  пуговицы отражали зябкий
свет. Сквозь окно мы смотрели во двор и были уверены, что бандит все еще там
прячется.  Он затаился, как волк.  И  действительно,  словно  подыграв  нам,
мужчина выполз из конуры-избушки  и,  торопливо озираясь, перебежал школьный
двор.  Мы  с Сашей  переглянулись.  "Это  он",  --  ничуть не удивившись, но
ужаснувшись, поняли мы и с толпой шумных одноклассников пошли на урок.
     Я  тащил маму к райотделу милиции, где под стеклом у входа висели шесть
фотографий. На  одной  половине  широкого  стенда  --  фотографии  пропавших
советских ребятишек. На другой -- три фотографии преступников, находящихся в
розыске. Это место  влекло  меня и одновременно  отталкивало.  Дети с ясными
глазами  и  полуулыбками.  Небритые  преступники  в расстегнутых рубахах,  у
каждого  --  по острому  кадыку. Приметы разыскиваемых бандитов  внезапно  и
точно   обнаруживались   в  лицах  прохожих.  Казалось,  преступники   здесь
неподалеку и могут убить меня  за то,  что смотрю на их  фото. Я был уверен,
что ребятишек на стенде слева украли именно они, преступники справа.
     Через  десять  лет  я пришел  сюда.  Блестели и  пролетали авто. Солнце
мгновенно  отражалось  на  стеклах  машин, и  чудилось,  будто  ловкие  руки
водителей  выбрасывают огненные шары --  разрывные бомбы из  боковых окошек.
Летел пух, и на ступеньках сидел милиционер, весь измятый. У отделения стоял
синий  джип с  открытым верхом,  и  бандит  выглядывал  из  машины стриженой
макушкой, как кактус  из  кадки.  А у  двери висел стенд, который никто и не
снял.  Там под пыльным стеклом  томились серые лица.  Сверху  было написано:
"Товарищи!", чуть пониже: "Их разыскивает милиция", совсем внизу: "Уголовный
розыск".
     Преступление,  потеряв таинственность,  стало  реальностью,  такой, как
белый   свет.   Но  за  стеклом  стенда...   там  преступление   по-прежнему
олицетворяло  леденящее душу зло, и  прозрачная,  но твердая грань  отделяла
человека от этого зла. Вокруг  были декорации,  а настоящая реальность -- за
стеклом. За стеклом жила, цвела, дышала моя Родина. Родина моего детства.

БАБА МОЯ
     Не забывай своих предков. Альбомы  храни в шкафу. Я люблю рассматривать
седенькие   фотки.   Дальше  мы  течем  чьей-то  красной  кровью.   Часто  в
предутреннем сне я чувствую, как каждой косточкой звенит во мне кто-то.
     Из всех  бабок  и дедок в живых  я застал  Анну Алексеевну.  Родилась в
поле, под  низким,  в  тучах небом. Лет шестнадцати от  роду пошла  замуж за
пацана из города Еткуля. В новом доме жилось обидно. Свекровь хищно щипала и
корила: "Беднота!" Сам пацан работал машинистом паровоза, неделями пропадал.
Как-то свекровь послала Аню на станцию торговать мочеными яблоками. А там по
своим делам  высадился Анин брат. Шел-шел, смотрит: сестрица торгует. "Ах ты
сродная  моя!  Разве  ты торговка?"  ("А  я  как  зареву!"  --  рассказывала
впоследствии  бабушка.)  Брат ее, ревущую, крепко увлек за собой в родной их
дом, всю дорогу они  сочно хрумкали мочеными яблоками. О, Анюта! -- губастое
сероглазое личико.
     Вскоре подвернулся второй  муж.  Иван  Иваныч.  Его  она  знала  еще  с
детства.  Он женился на ее  подружке, веснушчатой Маше. Но... В жаркий  день
1927 года Маша, приникнув губами к ручью, вместе с водой проглотила "конский
волос". Знала бы Маша, что некто  С. Шаргунов  про  нее  напишет.  Но она не
знала  ни  о чем.  Я ей  кричу  с  этих  страниц:  "НЕ ПЕЙ  ИЗ РУЧЬЯ, МАША!"
Напрасно, не слышит.  Можно  больше  шрифт сделать:  "НЕ ПЕЙ!" Жаркий  день,
сушняк  в девичьем рту,  жадность  к  потоку. На колени  встала,  нагнулась,
закатала подол.  Выхлебывает! "Конский  волос"  в ней уже. Впрочем,  не будь
этого  "волоса", не родился бы  я... Умирала она  тяжело, распухшая  горлом.
Лежала  с глазами, полными слез. Анна прощалась. Похоронив  Машу, Иван через
неделю сыграл с Анной свадьбу.
     Из бабушкиных рассказов:  "Ночью лежим,  а он меня  не трогает, к стене
отвернулся. Я  ему: „Чего ты?" Он: „Праздник  большой церковный,
нельзя"". При подобной религиозности Иван Шаргунов был офицером НКВД.
     Грохнула война, его отбросило под Ленинград. После боя  раздал солдатам
на  пятьдесят  грамм больше положенного.  Швырнуло на передовую,  в штрафной
батальон. "Дорогая Анюта!  Судьба моя переменилась  не  на  долгие  сроки...
Победа  будет  за  нами!"  -- писал он  в последнем письме. За  три  дня  до
освобождения из разряда смертников. И пошел в атаку... Пуля попала в сердце,
пробив и скомкав схороненную  там  фотографию  светленького  мальчика (моего
отца).  Деревенский  дитятя, простреленный пулей, возился  на  пыльном полу,
играл  в  войну.  И вдруг  зарыдал,  бросился к матери  на  кухню. "Что, что
такое?" --  "Папку убили,  папку  убили!"  -- кричал... Был больно бит,  но,
заходясь в отчаянном плаче, повторял: "А я же не виноват! Папку убили!"
     Сквозь  военные  годы  Анна   везла   дитя  из   Кировской   области  в
Свердловскую.  Устраивалась  работать   в   городках,   уборщицей,  в  серых
гостиницах за конторкой. При одном из таких переездов сына пришлось на сутки
оставить у бабы-яги. В  избе,  в тайге. Пускай баба-яга последит за малышом.
Волосатая  и  мордастая,  наклонялась:  "Я  тебя  съем!"  Мальчик светленько
сотрясался.  Горячо  клокотали   котлы.  Бабы-яги   тогда  еще  встречались,
невымершие и недобитые.
     А вот рассказ о колдуне.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.1025 сек.