Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Иван Шмелев - Неупиваемая чаша

Скачать Иван Шмелев - Неупиваемая чаша


     Язык,  тот  великий  русский язык,  который  помогал  Тургеневу  в  дни
"сомнений и тягостных раздумий", поддерживал и Шмелева в его любви к России.
До конца своих дней чувствовал он саднящую боль от воспоминаний о Родине, ее
природе, ее людях. В его  последних книгах -- крепчайший настой  первородных
русских слов, пейзажи-настроения,  поражающие своей  высокой  лирикой, самый
лик  России, которая видится  ему  теперь  в  ее кротости  и  поэзии:  "Этот
весенний плеск остался в моих глазах  -- с праздничными  рубахами, сапогами,
лошадиным  ржаньем, с  запахами весеннего холодка, теплом и солнцем. Остался
живым  в  душе,   с   тысячами  Михаилов  и  Иванов,  со  всем  мудреным  до
простоты-красоты  душевным миром  русского  мужика,  с  его  лукаво-веселыми
глазами,  то ясными, как вода,  то омрачающимися до черной мути, со смехом и
бойким словом, с лаской  и дикой  грубостью. Знаю,  связан я с  ним до века.
Ничто не выплеснет из меня этот весенний плеск, светлую весну жизни... Вошло
-- и вместе со мной уйдет" ("Весенний плеск", 1928).
     При всем том, что "вспоминательные" книги "Родное",  "Богомолье", "Лето
Господне" являются вершиной  шмелевского творчества, другие произведения его
эмигрантской поры отмечены крайней, бросающейся в глаза неравноценностью. Об
этом говорилось и  в зарубежной критике. Рядом с поэтичной повестью "История
любовная" (1929) писатель создает на материале первой мировой войны лубочный
роман  "Солдаты"  (1925);  вслед за лирическими очерками автобиографического
характера  ("Родное",  "Старый Валаам", 1935)  появляется  двухтомный  роман
"Пути небесные" -- растянутое и местами аляповатое  повествование о  русской
душе. Но  даже и в самых  слабых художественно произведениях все  проникнуто
мыслью о России и любовью к ней.
     Шмелев страстно мечтал вернуться в Россию, хотя бы по-
     27  смертно. Племянница его,  собирательница  русского фольклора Ю.  А.
Кутырина,  писала  мне  9 сентября 1959 года из  Парижа: "Важный  вопрос для
меня, как помочь мне -- душеприказчице (по воле завещания  Ивана Сергеевича,
моего  незабвенного дяди Вани) выполнить его волю:  перевезти его прах и его
жены  в   Москву,  для  упокоения  рядом  с  могилой  отца   его  в  Донском
монастыре..."
     Теперь, после смерти писателя,  в Россию,  на  Родину, возвращаются его
книги. Так продолжается вторая, уже духовная, его жизнь на родной земле.
     Олег Михайлов


     Дачники  с  Ляпуновки и  окрестностей  любят  водить  гостей  "на самую
Ляпуновку". Барышни говорят восторженно:
     Удивительно романтическое место, все  в  прошлом! И  есть  удивительная
красавица... одна из Ляпуновых. Целые легенды ходят.
     Правда: в Ляпуновке все в прошлом. Гости стоят в грустном очаровании на
сыроватых   берегах  огромного  полноводного  пруда,  отражающего  зеркально
каменную плотину, столетние липы и тишину; слушают кукушку в глубине  парка;
вглядываются в  зеленые  камни пристаньки с  затонувшей  лодкой, наполненной
головастиками, и  стараются  представить  себе, как  здесь  было.  Хорошо бы
пробраться  на островок, где  теперь все в малине, а весной  поют  соловьи в
черемуховой чаще; но мостки  на островок рухнули на середке, и прогнили  под
берестой березовые перильца. Кто-нибудь запоет срывающимся тенорком:
     "Невольно к этим грустным бере-га-ам..." -- и его непременно перебьют:
     -- Идем, господа, чай пить!
     Пьют чай на скотном дворе, в крапиве и лопухах, на выкошенном местечке.
Полное запустение -- каменные сараи без крыш, в проломы смотрится бузина.
     -- Один бык остался!
     Смотрят -- смеются: на одиноком столбу ворот  еще  торчит побитая бычья
голова. Во  флигельке,  в два окошечка,  живет  сторож. Он  приносит осколок
прошлого -- помятый зеленый самовар-вазу и говорит неизменное:
     "Сливков   нету,  хоть  и  скотный  двор".   На  него  смеются:  всегда
распояской, недоуменный, словно что потерял. И жалованья ему пять месяцев не
платят.
     -- А господа все судятся?! -- подмигивая, удивляется бывалый дачник.
     Двадцать два года все  суд идет. Который барин на  польке  женился... а
тут еще  вступились... а Катерина Митревна... наплевать мне, говорит. А  без
ее нельзя.
     И опять все смеются, и сараи -- каменным пустым брюхом.
     Идут осматривать дом.  Он  глядит в  парк,  в широкую аллею,  с  черной
Флорой  на  пустой  клумбе.  Он  невысокий, длинный,  подковой,  с  плоскими
колонками и огромными окнами по фасаду -- напоминает оранжерею.  Кто говорит
-- ампир, кто -- барокко. Спрашивают сторожа:
     -- А может, и рококо?
     -- А мне что... Можеть, и она.
     Входят со смехом,  идут анфиладой: банкетные, боскетные, залы, гостиные
-- в зеленоватом полусвете от парка. Смотрит немо карельская береза, красное
дерево;  горки,  угольные  диваны-исполины,  гнутые  ножки,  пузатые комоды,
тускнеющая бронза, в пыли  уснувшие  зеркала, усталые  от вековых отражений.
Молодежь выписывает  по пыли пальцами: Анюта, Костя...  Оглядывают портреты:
тупеи, тугие воротники, глаза навыкат, насандаленные носы, парики -- скука.
     -- Вот красавица!
     Из-за этого портрета и смотрят дом.
     -- Глаза какие!
     Портрет  в  овальной  золоченой раме.  Очень  молодая женщина  в черном
глухом  платье, с чудесными волосами красноватого каштана. На тонком бледном
лице большие голубые  глаза в радостном блеске: весеннее переливается в них,
как новое после грозы  небо,-- тихий восторг просыпающейся женщины. И порыв,
и наивно-детское, чего не назовешь словом.
     --  Радостная королева-девочка!  -- скажет  кто-нибудь,  повторяя слово
заезжего поэта.
     Стоят подолгу, и наконец все соглашаются, что и  в удлиненных глазах, и
в уголках наивно полуоткрытых губ -- горечь и затаившееся страдание.
     -- Вторая неразгаданная Мона Лиза! -- кто-нибудь скажет непременно.
     Мужчины -- в  мимолетной грусти несбывшегося счастья; женщины затихают:
многим их жизнь на минуту представляется серенькой.
     -- Секрет! -- спешит предупредить сторож, почесывая кулаком спину.-- На
всякого глядит сразу!
     Все смеются, и очарование пропало. Секрет все знают и меняют места. Да,
глядит.
     -- И другой секрет... про анпиратора! Прописано на ней там...
     Сторож  шлепает голой  грязной  ногой на  табуретку,  снимает портрет с
костыля, держит, будто хочет благословить,  и барабанит пальцами: читайте! И
все начинают вполголоса  вычитывать на картонной наклейке выписанное красиво
вязью, с красной начальной буквой:
     "Анастасия  Ляпунова, по роду Вышатова.  Родилась  1833 года  майя  23.
Скончалась  1855  г.  марта  10 дня.  Выпись  из  родословной  мемории  рода
Вышатовых, лист 24:
     "На  балу санкт-петербургского  дворянства Августейший  Монарх  изволил
остановиться против  сей юной девицы, исполненной нежных прелестей. Особливо
поразили Его глаза оной, и Он соизволил сказать: "Maintenant c'est  1'hiver,
mais vos yeux, ma petite, reveillent dans mon coeur le printemps! "[ "Сейчас
зима, но  ваши  глаза, малышка, пробуждают в  моем  сердце весну!" (фр.)]. А
наутро прибыл к отцу  ее, гвардии секунд-майору Павлу Афанасьевичу Вышатову,
флигель-адъютант  и  привез  приглашение  во  дворец  совокупно  с   дочерью
Анастасией.  О, сколь сия Монаршая милость  горестно поразила  главу фамилии
благородной! Он же, гвардии секунд-майор Вышатов, прозревая горестную отныне
участь  юной  девицы,  единственного дитяти  своего, и позор семейный,  чего
многие  за  позор не  почитают, явил дерзостное  ослушание,  в  сих  судьбах
благопохвальное, и  тот же час выехал с дочерью, в великом ото всех секрете,
в дальнюю свою вотчину Вышата-Темное".
     Сторож  убирает  портрет.  Все молчат:  оборвалась недосказанная поэма.
Мерцающие,  несбыточные глаза  смотрят, хотят сказать: да,  было...  и  было
многое...
     Идут  к церкви,  за парком.  Бегло оглядывают стенную  живопись, работу
будто  бы  крепостного  человека.   Да,  недурно,  особенно   Страшный  суд:
деревенские лица, чуть ли не в зипунах.
     --  Господа,  в  склепе  опять  она!  В  девятьсот  пятом парни разбили
надгробия и выкинули кости!
     Входят  в  сыроватый сумрак, в радуге  от цветных  стекол.  Осматривают
подправленные надгробия, помятые плиты. Одно  надгробие уцелело, с врезанным
в мрамор  медальоном  ее  портрет, уменьшенное  повторение.  Те  же радостно
плещущие глаза.
     --  Парни  наши  побили  гроба...--  равнодушно  говорит  сторож.--  До
"Жеребца" добирались. А старики так прозвали. А эту не дозволили беспокоить.
Святой жизни будто была. Старики сказывали...
     Больше он ничего не знает.
     Смотрят бархатную черноту  склепа -- роспись, ангела  смерти, с черными
крыльями  и  каменным ликом,  перегнувшегося  по своду, склонившегося  к  ее
надгробию, и белые лилии, слабо проступающие у стен: как живые.
     Осмотрено все,  можно домой.  Не  показывает сторож  могилы у  северной
стороны  церкви.  В  сочной   траве  лежит   обросший   бархатной   плесенью
валун-камень, на котором едва разберешь высеченные знаки. Здесь  лежит  прах
бывшего крепостного человека Ильи Шаронова. Имя его чуть проступает в уголку
портрета. А может быть, и не знает сторож: мало кто знает о нем в округе.
     Церковь в Ляпуновке во имя Ильи Пророка, тянут к ней три деревни,  а на
престол  бывают и из  Вышата-Темного, верст за пятнадцать. Тогда приходит  и
столетний дьячок Каплюга, проживающий в  Высоко-Владычнем женском монастыре,
в  Настасьинской богадельне.  Старей его нет верст на  сто; мужики зовут его
Мусаилом и как поедут на Илью Пророка -- везут на сене. От него и  знают про
старину.  А он  многое помнит: как перекладывали Илью  Пророка и как венчали
Анастасию  Павловну  с  гвардии  поручиком Сергием  Дмитриевичем  Ляпуновым:
такие-то  огни  на прудах  запускали! Хорошо  помнил  дьячок Каплюга  и  как
расписывал церковь живописный мастер, дворовый крепостной человек Илюшка.
     --Обучался в чужих краях... я его и грамоте учил.
     Знает Каплюга и про Жеребца, родителя  Сергия Дмитриевича, и как жил на
скотном во флигелечке живописный мастер, и как помер. И про блаженной памяти
Анастасию Павловну, и называет ее -- святая. И про Вышата-Темное, откуда она
взята.
     -- А  Егорий-то на стене... ого! И "Змея" того... прости господи... сам
видал. Только тогда об этих делах не говорили.
     Лежит   за  рекой  Нырлей,   обок   с  Вышата-Темным,  Высоко-Владычний
монастырь,  белый,  приземистый,--  давняя  обитель,   стенами   и   крестом
ограждавшая  край от  злых кочевников: теперь это женская обитель. На  южной
стене собора  светлый  рыцарь, с  глазами-звездами,  на белом коне, поражает
копьем Змея в черной броне, с головой как у человека -- только язычище, зубы
и пасть звериные. Говорят в народе, что голова того Змея -- Жеребцова.
     Много рассказов ходит про  Ляпуновку.  А вполне достоверно только одно,
что рассказывает Каплюга. Сам читал, что записано было самим Ильею Шароновым
тонким красивым почерком в "итальянскую тетрадь бумаги". Тетрадь эту передал
дьячку сам Илья накануне смерти.
     -- Так и сказал: "Анисьич... меня ты  грамоте  обучил...  вот  тебе моя
грамота..."
     Хранил дьячок  ту тетрадь, а как стали переносить "Неупиваемую Чашу" из
трапезной  палаты в  собор,  смутился  духом и  передал  записанное  матушке
настоятельнице  втайне.  Говорил Каплюга,  будто  и  доселе  сохраняется  та
тетрадь  в  железном  сундуке,  за печатями,-- в  покоях у настоятельницы. И
архиерей знает это и повелел:
     --  Храните  для назидания  будущему,  не оглашайте в настоящем,  да не
соблазнятся. Тысячи путей господней благодати, а народ жаждает радости...
     Умный, ученый  был  архиерей  тот  и  хорошо знал  тоску  человеческого
сердца.
     Вот что рассказывают читавшие.
     I
     Был  Илья  единственный  сын  крепостного  дворового  человека,  маляра
Терешки, искусного в деле, и тягловой Луши Тихой. Матери он не знал: померла
она до  году  его  жизни. Приняла его на уход тетка, убогая скотница  Агафья
Косая,  и жил он на скотном дворе,  с телятами,  без всякого  досмотра,--  у
божья глаза. Топтали  его свиньи и лягали телята; бык раз поддел под  рубаху
рогом и метнул  в  крапиву, но  божий глаз  сохранял, и в детских годах Илья
стал помогать отцу: растирал краски и даже наводил свиль орешную по фанерам.
Но был он мальчик красивый и румяный, как наливное яблочко, а нежностью лица
и глазами схож был с девочкой, и за эту приглядность взял его старый барин в
покои -- подавать и запалять трубки. И  вот однажды, когда  второпях  разбил
Илья о  ножку  стола любимую баринову  трубку с изображением голой  женщины,
которой в бедра сам барин наминал табак с крехотом,  приказал тиран дать ему
соленого кнута на конюшне. Сказал:
     -- Узнаешь, песий щеняка, чем трубка пахнет.
     Тогда от  стыда и  страха  убежал  Илья к тетке на скотный и, втайне от
нее,  хоронился в хлеву, за соломой, выхлебывая свиное  пойло. Но не избежал
наказания и опять был приставлен к трубкам.
     Звали люди  барина  Жеребцом.  Был  он  высок,  тучен  и  похотлив; все
пригожие девки перебывали  у него в опочивальной. Был он сроду  такой, а как
повыдал дочерей замуж, а сына прогнал  на службу, стал как  султан турецкий:
полон дом был у него  девок. Даже и совсем недоростки были. Помнил Илья, как
кинулся на  барина с сапожным  ножом  столяр Игнашка,  да промахнулся  и был
увезен в  острог. Но стал барин хиреть и  терять  силы. Тогда водили к  нему
особо приготовленных девок: парили их в жаркой бане и секли  яровой соломой,
оттого приходили они в ярое возбуждение и возвращали тирану силы.
     Тяжело  и  стыдно  было  Илье  смотреть  на  такие  дела,  но по  своей
обязанности  состоял он при барине  неотлучно.  Даже требовал от него  барин
ходить  нагим  и  смотреть  весело. А  он  закрывал  от стыда  глаза.  Тогда
приказывал  ему  барин-тиран  делать разные  непотребства,  а  сам  сидел на
кресле, сучил ногами и курил трубку.
     Было тогда Илье двенадцать лет.
     Как-то  летом поехал барин  глядеть мельницу на Проточке -- прорвало ее
паводком. Редко выбирался он из дому, а Илья все надумывал, как бы сходить в
монастырь, помолиться,-- ждал случая. И вот, не сказав ни отцу, ни  ключнице
--  старухе  Фефелихе,  в  стыде  и  скорби,  побежал  на  Вышата-Темное,  в
Высоко-Владычний монастырь: слыхал часто  и от дворовых и от прохожих людей,
что получают там утешение.
     После обедни он остался в храме один и стал молиться украшенной лентами
золотой иконе. Какой --  не знал. И вот подошла к нему  старушка  монахиня и
спросила с лаской:
     -- Какое у тебя горе, мальчик?
     Илья заплакал и сказал про свое  горе. Тогда взяла его монахиня за руку
и велела  молиться так: "Защити-оборони, Пречистая!"  И сама  стала молиться
рядом.
     -- А теперь ступай, с богом. Скушай просвирку, и укрепишься.
     Дала из  мешочка просвирку, покрестила и вывела из храма. И легко стало
у Ильи на сердце.
     Всю дорогу --  пятнадцать верст  --  сосновым  бором весело прошел  он,
собирая чернику, и пел песни; и кто-то шел с ним  кустами и тоже пел. Должно
быть, это был  отзвук.  И вовсе  не думалось  ему, что воротился  с мельницы
барин и хлопает в ладони -- кличет.  Только подходит  к лавам на Проточке --
выскочила  из кустов  Любка  Кривая, которой проткнул барин глаз, вышпынивая
из-под  лестницы,  куда  она  от  него  забилась,  охватила  Илью  за шею  и
затрепала:
     --  Илюшечка, миленький, красавчик! Утоп  наш  Жеребец  проклятущий  на
мельнице, не по своей воле! Туточки верховой погнал на деревню, кричал...
     Завертела его как бешеная, зацеловала. Возрадовался Илья в сердце своем
и не сказал никому про свою молитву.
     Положил  господь  на весы правды  своей  слезы рабов  и покарал  тирана
напрасной смертью.
     Всю жизнь снился Илье старый  барин:  мурластый, лысый, с закатившимися
под лоб глазами, в заплеванном  халате, с волосатой грудью, как у медведя, и
ногами в шерсти. И всю свою недолгую жизнь  говорил Илья в тягостную  минуту
старухину молитву.
     II
     Стал  на  власть  молодой  барин,  гвардии  поручик Сергий  Дмитриевич.
Приехал  из Питера -- при  старом барине бывал редко -- и завел псовую охоту
на удивленье  всем.  Стало при нем много веселей.  Старый  медведем жил,  не
водился с соседями, а молодой  погнал пиры  за пирами.  Завел  песельников и
трубачей,  поставил на островке "павильон  любви" и перекинул мостки.  Стали
плавать на прудах лебеди.
     Опять  отошел Илья  к отцову  делу:  расписывал на  беседках  букеты  и
голячков со стрелками -- амуров. Не хуже отца работал.
     Добрый был молодой барин, не любил сечь, а сказал:
     -- Надо вас, дураков, грамоте всех учить: ученье -- свет!
     Призвал  молодого  дьячка  Каплюгу  с  погоста да  заштатного  дьякона,
пьяницу Безносого -- провалился у него нос,-- и приказал гнать науку на всех
дворовых --  стариков  и  ребят. Вырезал  себе  Безносый  долгую  орешину  и
доставал до  лысины самого заднего старика, у которого  и зубов уже не было.
Плакали в голос  старики,  молили барина  их  похерить.  А Безносый доставал
орешиной и гнусил:
     -- Не завиствуй господской доле! Господская наука всем мукам мука!
     Кончилось обученье: нашли Безносого под мостками в Проточке, у полыньи:
разбился во хмелю будто.
     Выучился Илья у Каплюги  бойко читать Псалтырь и по гражданской печати;
и  писать  и  считать выучился отменно. Пришел барин прослушать  обученье  и
подарил Илье за старание холста на рубаху, новую  шапку к зиме и гривну меди
на подмонастырную ярмарку, что бывает на Рождество Богородицы.
     Памятна была Илье та первая гривна меди.
     Пригоршню сладких жемков, корец имбирных пряников  и полную шапку синей
и  желтой  репы  накупил он  на  ярмарке;  три  раза  проползал под икону за
крестным ходом и щей монастырских с сомовиной наелся досыта. Слушал слепцов,
нагляделся на медведя с кольцом в ноздре. Помнил до самой  смерти тот ясный,
с  морозцем, день, засыпанные кистями рябины у монастырских ворот и пушистые
георгины на образах.  А когда возвращался  с  народом через сосновый  бор --
вольно  отзывался бор на разгульные  голоса парней и девок. Пели они гулевую
песню,  перекликались.  Запретная была эта песня,  шумная:  только в  лесу и
пели.
     Пели-спрашивали -- перекликались:
     С'отчево  вьюгой-метелюжкой  метет.  С'отчево  не  все  дорожки укрыет?
Одну-ю и вьюжина не берет? А какую вьюжина не берет? Всю каменьем умощенную,
Все кореньем да с  хвощиною! А какую метелюга не метет? Ой, скажи-ка, укажи,
лес-бор! Самую ту, что на барский двор!
     Радовался Илья, выносил подголоском,  набирал воздуху  -- ударят сейчас
все дружно. Так и заходит бор:
     Чтоб   ей  не   было  ни  хожева,  Ой,  не   хожева,   не  езжева!  Ай,
вьюга-метелюга, заметай! Ай, девки, русы косы расплетай!
     Минуло в ту осень Илье шестнадцать лет.
     III
     Прошло  половодье, стала  весна, и в монастыре начали подновлять собор.
Приехала  к  барину  с поклонами  обительская мать  казначея  --  ездила  по
округе,-- не  отпустит  ли  для  малярной  работы  чистой  умелого  мастера,
Шаронова Терешу? Охотно отпустил барин: святое дело.
     Лежало сердце  Ильи  к монастырской жизни: тишина манила.  Хорош  был и
колокольный набор и вызвон: приезжал  обучать  звонам знаменитый позаводский
звонарь  Иван  Куня  и  обучил  хорошо  слепую  сестру  Кикилию.  Умела  она
выблаговестить на подзвоне -- "Свете Тихий".
     Уж  собираться  было отцу уходить в  монастырь на работу, и барин  стал
собираться в отъезд, в степное имение, до осенней охоты. Тогда нашла на Илью
смелость.  Приметил он  -- пошел  барин утречком на  пруды кормить  лебедей,
понесла  за ним  любимая  девка, Сонька  Лупоглазая, пшенную кашу  в  шайке.
Подобрался Илья кустами, стал выжидать тихой минутки.
     Веселый стоял барии  на бережку, у каменного причала, где резные, Ильей
покрашенные лодки для  гулянья, швырял пшенную кашу  в белых  лебедей, а они
радостно били крыльями. Такое было кругом сияние!
     В  китайский  красный  халат  был  одет  барин,  с золотыми головастыми
змеями,  и золотая  мурмолка  сияла на голове,  как  солнце. Так и сиял, как
икона. И день  был погожий, теплый,  полный  весеннего света -- с  воды  и с
неба. Как в снегу,  белый был островок  в черемуховом цвете.  Стучали ясными
топорами плотники на мостках, выкладывали перильца белой березой.
     Услыхал Илья, как говорит весело барин:
     --  Лебедь есть птица богов, Сафо. Помни  это. Они полны благородства и
красоты. Помни это. Поиграй на струнах.
     Радовался  Илья.  Знал, что в духе сегодня барин, если разговаривает  с
Сафо -- Сонькой Лупоглазой.
     Вся  в  белом  была  Сафо,  как  отроковица  на иконе  в  монастыре,  с
голубками.  Приказал ей барин надевать белый саван, распускать черные волосы
по плечам, на голову надевать золотое кольцо, а на ногах  носить с ремешками
дощечки. Приказал белить румяные щеки  и обводить  глаза углем. Совсем новой
становилась тогда она, как  на картинках в доме,  и  любил смотреть  на  нее
Илья:  будто святая. А через плечо висели у ней  гусли, как  у  царя Давида.
Самая красивая была она, и ее  покупал еще у старого барина заезжий охотник,
давал пять тысяч.  Так говорил  Спиридошка-повар, ее отец. Не нужна она была
старому барину; слабый он был совсем, а только потому и не продал, что очень
она  была  красива телом -- любил сидеть и смотреть. А когда  стал на власть
молодой  барин, взял ее из девичьей в покои, на особое положение, и приказал
называть ее всем -- Сафо. Так и звали, подлащивались к новой любимице, а меж
собой стали звать -- Сова Лупоглазая. Даже  Спиридошка-повар, Сонькин  отец,
передавая ей  блюдо с любимым кушаньем барина --  бараньими кишками с кашей,
говорил уважительно:
     --Пожалуйте вам, Сафа Спиридоновна, кишочки.
     А вслед плевался и кричал на Илью:
     --Чего, паршивец, смеешься!




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0436 сек.