Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Приключения

Александр Дюма - Новеллы

Скачать Александр Дюма - Новеллы


     Мы вошли в одну из пустых келий: живший в  ней  монах  умер  пять  дней
тому назад. Кельи ничем не отличаются друг от друга,  во  всех  имеются  две
лестницы - одна ведет наверх, другая вниз. Верх -  это  небольшое  чердачное
помещение, средний этаж - спальня с камином, к которой примыкает кабинет.  В
кабинете, на письменном столе, еще лежала книга, открытая на  той  странице,
на  которой  остановились  в  последний  раз  глаза  умирающего,  это   была
"Исповедь святого Августина".  Мебель  спальни  состоит  лишь  из  аналоя  и
кровати с соломенным  тюфяком  и  шерстяными  простынями;  кровать  снабжена
двумя створками, которые можно закрыть, когда человек ложится спать.  Тут  я
понял слова немца, уверявшего, что картезианские монахи спят в шкафу.
     В нижнем этаже помещается столярная или слесарная  мастерская;  монахам
разрешается посвящать два часа в день какому-нибудь ремеслу  и  один  час  -
возделыванию  небольшого  сада,  расположенного  рядом  с  мастерской;   это
единственное дозволенное им развлечение.
     Мы осмотрели  также  залу  главного  капитула  с  портретами  генералов
ордена от святого Бруно, его основателя*,  скончавшегося  в  1101  году,  до
Иннокентия  Каменщика,  скончавшегося  в  1703-м.  От  этого  последнего  до
Жана-Батиста Морте, нынешнего генерала ордена, все портреты налицо.  В  1792
году, когда монастыри подверглись разорению, картезианские  монахи  покинули
Францию, увозя с собой по  портрету.  После  их  возвращения  портреты  были
водворены на место: ни один не пропал, так как монахи заранее  позаботились,
чтобы реликвии, которые они обязались хранить, не  затерялись  в  случае  их
смерти. Ныне коллекция снова полна.
     ______________
     * Основание ордена относится к 1084 году. (Прим. автора.)

     Затем мы прошли в трапезную, которая делится на две части:  первый  зал
отведен братьям, второй - отцам. Монахи пьют  из  глиняных  чаш  и  едят  на
деревянных тарелках; у чаш две ручки,  чтобы  можно  было  брать  их  обеими
руками, ибо  так  делали  первые  христиане;  тарелки  напоминают  по  форме
чернильницу: в середине их находится соусник, а  вокруг  него  кладут  овощи
или рыбу - единственную пищу,  которую  вкушают  монахи.  Я  снова  вспомнил
немца и понял при виде этих тарелок, почему он  говорил,  что  картезианские
монахи едят из чернильниц.
     Брат Жан-Мари спросил, не угодно ли мне посетить кладбище, несмотря  на
ночное время.  Но  то,  что  он  считал  помехой,  было  как  раз  для  меня
побудительной  причиной,  и  я  охотно  принял   его   предложение.   Открыв
кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку  и  указал  на  монаха,
который рыл для себя могилу. При этом  зрелище  я  на  мгновение  застыл  на
месте,  потом  спросил  моего  проводника,  могу  ли  я  поговорить  с  этим
человеком. Он ответил, что это вполне допустимо; я попросил его  уйти,  если
только это разрешается. Моя просьба отнюдь  не  показалась  ему  бестактной,
напротив, очень обрадовала его:  бедняга  валился  с  ног  от  усталости.  Я
остался наедине с незнакомым могильщиком.
     Я не знал, как заговорить с ним. Я сделал несколько шагов;  он  заметил
меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая,  что  я  скажу.
Мое замешательство удвоилось, однако молчать дольше было немыслимо.
     - Уже глубокая ночь, а вы между  тем  заняты  прискорбным  делом,  отец
мой, - проговорил я. - Мне кажется, что после умерщвления  плоти  и  дневных
трудов  вам  следовало  бы  посвятить  отдыху  те  немногие  часы,   которые
оставляет вам молитва, тем более, отец мой,  -  прибавил  я,  улыбаясь,  ибо
монах был  еще  молод,  -  что  работу,  которой  вы  заняты,  вполне  можно
отложить.
     - В этой обители, сын  мой,  -  проговорил  монах  грустным,  отеческим
тоном, - умирают первыми вовсе не самые пожилые, и в могилу мы сходим не  по
старшинству. Впрочем, когда моя могила будет готова, Господь  Бог,  надеюсь,
смилуется надо мной и пошлет мне смерть.
     - Извините, отец мой, - продолжал я, - хоть я и верую в  глубине  души,
но плохо знаю католические правила и обряды. Возможно потому, что  отречение
от мирских благ, предписываемое вашим  орденом,  не  доходит  до  стремления
покинуть нашу земную юдоль.
     - Человек властен над своими поступками, - ответил монах, - но  не  над
своими желаниями.
     - Какое же мрачное у вас желание, отец мой!
     - Оно под стать моему сердцу.
     - Вы много страдали?
     - Я и теперь страдаю.
     - Мне казалось, что этот монастырь - обитель покоя.
     - Угрызения совести мучают человека повсюду.
     Я вгляделся в монаха и узнал  в  нем  того  самого  человека,  которого
только что видел в церкви - это он рыдал, распростершись на  полу.  Он  тоже
узнал меня.
     - Вы были этой ночью у заутрени? - спросил он.
     - Да и, помнится, стоял рядом с вами.
     - Вы слышали, как я стонал?
     - Я видел также ваши слезы.
     - Что же вы подумали обо мне?
     - Я подумал, что Бог сжалился над вами, раз он даровал вам слезы.
     - Да, да,  надеюсь,  что  гнев  Божий  утомился,  коли  мне  возвращена
способность плакать.
     - И вы не пытались смягчить  свое  горе,  поверив  его  кому-нибудь  из
братьев?
     - Здесь каждый несет бремя, соразмерное с его силами. Ему не  выдержать
тяжести чужого несчастья.
     - И все же признание облегчило бы вашу душу.
     - Да, вы правы.
     - Не так уж  плохо,  -  продолжал  я,  -  когда  есть  сердце,  готовое
сострадать вам, и рука, готовая пожать вашу руку!
     Я взял его руку и пожал. Он высвободил ее и, скрестив  руки  на  груди,
взглянул мне прямо в глаза, словно хотел прочитать,  что  таится  в  глубине
моего сердца.
     - Что вами движет - участие или любопытство? - спросил он. -  Добры  вы
или вам попросту недостает скромности?
     Я отошел от него. Грудь мне стеснило.
     - Дайте напоследок вашу руку, отец мой... и прощайте... -  сказал  я  и
хотел было уйти.
     - Послушайте! - крикнул он.
     Я остановился. Он подошел ко мне.
     - Нехорошо отстранить  предложенное  утешение  и  оттолкнуть  человека,
посланного Богом. Вы сделали для несчастного то, что  никто  не  сделал  для
него в продолжение шести лет: вы подали ему руку. Благодарю вас. Вы  сказали
ему, что поверить  свое  горе  -  значит  смягчить  его,  и  обязались  этим
выслушать его. Теперь не вздумайте прерывать мой рассказ,  не  просите  меня
замолчать. Выслушайте до конца мое повествование, ибо нужен исход тому,  что
уже давно лежит у меня на сердце. А когда я  умолкну,  тут  же  уходите,  не
спросив моего имени и не сказав мне, кто вы такой,  -  это  единственное,  о
чем я прошу вас.
     Я дал требуемое обещание. Мы сели на разбитую  могильную  плиту  одного
из генералов ордена.  Мой  собеседник  опустил  голову  на  руки,  от  этого
движения  упал  его  капюшон,  и  я  смог  рассмотреть  монаха,   когда   он
выпрямился.  Я  увидел  перед  собой   бородатого,   черноглазого   молодого
человека, ставшего бледным и  худым  из-за  своей  аскетической  жизни;  но,
отняв  у  его  лица  юношескую  прелесть,  жизнь  эта  придала  ему   особую
значительность. Это была голова Гяура, каким я представил  его  себе,  читая
поэму Байрона.
     - Вам нет нужды знать, - начал он свой рассказ, - где я родился  и  где
жил. Прошло семь лет после тех событий, о которых я собираюсь поведать  вам.
Мне было тогда двадцать четыре года.
     Я был богат, происходил из хорошей семьи. Окончив коллеж, я окунулся  в
водоворот света;  я  вступил  в  него  с  решимостью  молодости,  с  горячей
головой, с сердцем, обуреваемым страстями, и с  уверенностью,  что  ни  одна
женщина не устоит перед тем, кто  обладает  настойчивостью  и  золотом.  Мои
первые похождения лишь подтвердили эту уверенность.
     Ранней  весной  тысяча  восемьсот  двадцать  пятого  года  поступило  в
продажу имение по соседству с имением моей матушки. Купил его некий  генерал
М. Я встречался с генералом в обществе, когда он еще  был  холост.  Он  слыл
серьезным, суровым человеком,  которого  сражения  приучили  считать  мужчин
единицами, а женщин - нулями. Я подумал,  что  он  женился  на  какой-нибудь
маршальше, с  которой  будет  вести  беседы  о  битвах  при  Маренго  и  при
Аустерлице, и мысль о таком соседстве заранее забавляла меня.
     Переехав в свой загородный дом,  генерал  нанес  визит  моей  матери  и
представил ей свою жену: это было самое дивное создание,  когда-либо  жившее
на свете.
     Вы знаете общество, сударь, знаете его  странную  мораль,  его  правила
чести, которые предписывают уважать  имущество  ближнего,  доставляющее  ему
лишь радость, и разрешают похитить у него жену,  составляющую  его  счастье.
Едва я увидел г-жу М., как позабыл о достоинствах ее мужа, о его  пятидесяти
годах, о воинской славе, увенчавшей его чело, когда мы еще были в  пеленках,
о двадцати ранах, которые он получил в  те  времена,  когда  мы  еще  сосали
грудь своих кормилиц; я не подумал об отчаянии, ожидавшем  его  на  старости
лет,  о  позоре,  которым  я  покрою  его  угасающую  жизнь,  некогда  такую
прекрасную; я обо всем  позабыл,  поглощенный  одной-единственной  мыслью  -
овладеть Каролиной.
     Как  я  уже  говорил,  поместье  моей  матушки  и   поместье   генерала
находилось по соседству, что послужило предлогом для  моих  частых  визитов;
генерал выказывал  мне  дружеское  расположение,  а  я,  вместо  того  чтобы
чувствовать  к  нему  благодарность,  видел  в  приязни  этого  старца  лишь
средство похитить у него сердце жены.
     Каролина была беременна, и генерал,  казалось,  больше  гордился  своим
будущим наследником,  чем  всеми  выигранными  им  сражениями.  Недаром  его
любовь к жене приобрела нечто отеческое, задушевное. А Каролина держалась  с
мужем так, как держится женщина, которую не в чем упрекнуть, хотя она  и  не
дает счастья своему супругу. Я подметил это душевное  состояние  г-жи  М.  с
зоркостью человека, заинтересованного в  том,  чтобы  уловить  малейшие  его
оттенки, и преисполнился уверенностью, что  она  не  любит  своего  супруга.
Между тем она принимала мои ухаживания учтиво, но холодно, что  немало  меня
удивляло. Она не искала моего общества, следовательно, оно не доставляло  ей
удовольствия, но и не избегала его, следовательно, я не внушал ей  опасения.
Мои глаза, постоянно устремленные на нее,  встречались  с  ее  глазами  лишь
случайно, когда она отрывала взгляд от вышивания или от клавиатуры  пианино;
казалось, мой взор потерял ту чарующую силу, которую признавали за ним  иные
дамы, встреченные мною до знакомства с Каролиной.
     Прошло лето. Моя страсть превратилась в  подлинную  любовь.  Холодность
Каролины казалась мне вызовом, и я принял его со всей необузданностью  своей
натуры; не отваживаясь признаться ей в любви из-за  недоверчивой  улыбки,  с
какой она встречала все мои попытки заговорить о чувствах, я решил  написать
ей. Как-то вечером, свертывая ее вышивание, я вложил в него свое  письмо,  а
на следующее утро, когда Каролина принялась за  прерванную  работу,  я  стал
наблюдать за ней, одновременно беседуя с генералом. Она прочитала  адрес  на
конверте, не краснея, и положила  записку  к  себе  в  карман  без  видимого
волнения. Лишь едва заметная улыбка промелькнула на ее устах.
     Весь этот день она  явно  хотела  поговорить  со  мной,  но  я  избегал
оставаться с ней наедине. Вечером она вышивала в  обществе  нескольких  дам,
сидевших, как и  она,  за  рабочим  столиком.  Генерал  читал  газету,  а  я
примостился в самом темном углу гостиной, откуда мог незаметно  смотреть  на
нее. Она обвела гостиную взглядом и, найдя меня, спросила:
     "Не будете ли вы любезны, сударь, начертить для моего  носового  платка
две готические буквы К. и М.?"
     "С удовольствием, сударыня".
     "Но я хочу, чтобы вы сделали это сегодня же, не откладывая. Сядьте  вот
тут, рядом".
     Она попросила отойти  одну  из  своих  приятельниц  и  указала  мне  на
свободное место. Я взял стул и сел подле нее. Она протянула мне перо.
     "Но у меня нет бумаги, сударыня".
     "Вот, возьмите".
     И она подала мне письмо в конверте. Я подумал, что  это  ответ  на  мое
признание, вскрыл конверт так  спокойно,  как  только  мог,  и  увидел  свою
записку. Каролина между тем встала и хотела выйти. Я окликнул ее.
     "Сударыня, - сказал я, на виду у всех протягивая ей записку,  -  вы  по
ошибке дали мне письмо, адресованное вам.  Мне  не  надобно  другой  бумаги,
кроме этого конверта, чтобы начертить вашу монограмму".
     Госпожа М. увидела,  что  ее  супруг  оторвал  взгляд  от  газеты;  она
поспешно подошла ко мне, взяла из моих  рук  записку,  взглянула  на  нее  и
сказала равнодушно:
     "Ах да, это письмо матушки".
     Генерал снова углубился  в  газету  "Французский  курьер".  Я  принялся
чертить требуемую монограмму. Г-жа М. вышла.
     - Быть может, все эти подробности вам наскучили,  сударь?  -  обратился
ко мне монах, прерывая свое повествование. - Вы, верно, удивлены,  слыша  их
из уст человека в монашеском одеянии,  который  сам  роет  себе  могилу.  Но
видите ли, сердце позже всего отрешается от земной  жизни,  а  память  позже
всего покидает сердце.
     - Ваш рассказ правдив, - ответил я, - а потому интересен. Продолжайте.
     - Назавтра в шесть часов утра меня разбудил генерал: он пришел  ко  мне
в охотничьем костюме и предложил побродить вместе по окрестности.
     Сперва его неожиданное появление смутило  меня,  но  он  казался  таким
спокойным, голос  его  звучал  так  добродушно  и  сердечно,  что  я  вскоре
успокоился. Я принял его предложение, и мы вышли из дому.
     Мы беседовали о том о сем до той минуты, когда, готовясь начать  охоту,
мы остановились, чтобы зарядить ружья.
     Пока мы занимались этим делом, он внимательно посматривал на меня.  Его
взгляд привел меня в смущение.
     "О чем вы думаете, генерал?" - спросил я.
     "Клянусь честью, - ответил он, - я думаю о том, что вы не в своем  уме,
если вздумали влюбиться в мою жену".
     Нетрудно себе представить, какое  впечатление  произвели  на  меня  эти
слова.
     "Я, генерал?!" - воскликнул я, окончательно сбитый с толку.
     "Да, вы. Не станете же вы отрицать это?"
     "Генерал, клянусь вам..."
     "Не  лгите,  сударь,  ложь  недостойна  порядочного  человека,  а   вы,
надеюсь, порядочный человек".
     "Но кто вам сказал это?"
     "Кто, кто... Клянусь честью... моя жена".
     "Госпожа М.?"
     "Уж не станете ли вы утверждать, будто она  ошибается?  Взгляните,  вот
письмо, которое вы ей написали и не далее как вчера".
     Он протянул мне записку, которую я без труда узнал.  Лоб  мой  покрылся
испариной. Видя, что я не решаюсь взять письмо, он  скатал  его  и  забил  в
ружье вместо пыжа.
     Покончив с этим делом, он положил руку мне на плечо.
     "Скажите, правда ли все то, что  вы  здесь  пишете?  -  спросил  он.  -
Неужели ваши страдания так велики, как вы это изображаете? Неужели ваши  дни
и ночи стали настоящим адом? Скажите мне правду, на этот раз..."
     "Я не имел бы ни малейшего оправдания, будь это иначе".
     "В таком случае, мой мальчик, - продолжал он  своим  обычным  тоном,  -
надо уехать, покинуть нас, отправиться в Италию или в Германию  и  вернуться
обратно, когда вы совсем излечитесь".
     Я протянул ему руку, он дружески пожал ее.
     "Итак, условились?" - спросил он.
     "Да, генерал, завтра же я уеду".
     "Мне нет нужды говорить... если вам требуются деньги,  рекомендательные
письма..."
     "Нет, благодарю".
     "Послушайте,  я  предлагаю  вам   это   по-отечески,   не   обижайтесь.
Решительно не хотите? Ну, что ж, тогда давайте охотиться и больше  ни  слова
об этом".
     Не  успели  мы  сделать  и  десяти  шагов,  как  перед  нами   взлетела
куропатка; генерал выстрелил, и я увидел мое дымящееся письмо в люцерне.
     Мы  вернулись  в  замок  к  пяти  часам;  я  хотел  было  расстаться  с
генералом, но он настоял на том, чтобы я вошел в дом вместе с ним.
     "Милые дамы, - сказал он, переступив порог гостиной,  -  этот  красивый
молодой человек пришел проститься с вами: он уезжает завтра в Италию".
     "Вы в самом  деле  покидаете  нас?"  -  спросила  Каролина,  откладывая
вышиванье.
     Мы встретились с ней глазами, она две-три  секунды  спокойно  выдержала
мой взгляд, затем снова принялась за работу.
     Гости поговорили об этом столь неожиданном путешествии, о котором я  до
этого  ничего  не  сказал,  но  никто  не  отгадал  истинной  причины  моего
внезапного  отъезда.  За  ужином  г-жа  М.   потчевала   меня   с   отменной
любезностью.
     Вечером я простился со всеми; генерал проводил меня до  калитки  парка.
Не знаю, чего больше было в моем чувстве к  этой  женщине  -  ненависти  или
любви, когда я расстался с генералом.
     Я пропутешествовал целый год, побывал в Неаполе, в Риме,  Венеции  и  с
удивлением начал замечать, что страсть, которую я считал  вечной,  понемногу
выветривается из моего сердца. В конце концов я стал смотреть на нее как  на
одну из интрижек, которыми изобилует жизнь молодого человека: сначала о  ней
время от времени вспоминаешь, а затем она изглаживается из памяти.
     Я  возвратился  во  Францию  через  перевал  Мон-Сени.  В  Гренобле  мы
надумали с одним молодым человеком - я познакомился с  ним  во  Флоренции  -
осмотреть этот картезианский монастырь. Посетив впервые обитель, где я  живу
уже шесть лет, я  сказал  шутки  ради  Эммануэлю  (так  звали  моего  нового
приятеля), что непременно постригся бы, если  бы  знал  об  этом  монастыре,
когда был безнадежно влюблен.
     Приехав в Париж, я возобновил свои старые знакомства. Моя жизнь как  бы
вернулась вспять, к тем дням, когда я еще не знал г-жи  М.  Мне  даже  стало
казаться, что страсть, о которой я рассказал вам, была лишь сном.  Произошла
лишь одна перемена: моя мать, скучавшая без меня  в  деревне,  продала  наше
поместье и купила особняк в Париже.




 
 
Страница сгенерировалась за 0.0788 сек.