Драма
Ольга Славникова - Стрекоза,увеличенная до размеров собаки
Скачать Ольга Славникова - Стрекоза,увеличенная до размеров собаки
***
Как любой человек, что провел свои первые годы в очень старом,
обветшалом доме, словно уже оставляемом жильцами по частям,
Софья Андреевна была мечтательна. Она не видела особой разницы
между предметом и изображением: картинки в книжках были для нее
все те же игрушки. Ей чудилось, что можно любую роскошь
нарисовать и ею владеть, тем более что и сам доживающий дом был
уже почти изображение: обстановка его комнат устоялась за
десятилетия, вся мебель и даже самые малые мелочи обрели свои
последние места, - и эта предельная конкретность, неподвижно
позволявшая себя рассматривать, странно отдавала небытием.
Дымчатые люди с желтоватых и карих настенных фотографий,
семейная память о которых имела вид замысловатых рамок,
обводивших для верности все новыми виньетками выцветавших женщин
и мужчин, - эти люди казались и, в сущности, были истинными
обитателями дома, только уменьшенными в росте по причине смерти.
Вообще размер изображений из-за их вещественности, набранной за
счет оцепенелых и полностью готовых исчезнуть вещей,
воспринимался здесь буквально: над диваном, где висело особенно
много толстеньких застекленных штук (иногда месяцами не казавших
себя и являвших, с какой стороны ни глянь, одни отражения, белые
блики), имелись, например, вышитая шелком стрекоза и акварельная
собака одинаковой величины. В большой комнате, или зале (где
жила бабуся и еще одна подселенная женщина, спавшая на полу у
подножия мебели, так что многих дверец нельзя было открыть, пока
она не встанет), помещалось высоченное зеркало, слегка раскисшее
в верхнем углу. В нем была видна как бы заброшенная часть
квартиры, темноватая, холодная, уходящая куда-то вбок, всегда
открытая на ночь. Ее существование косвенно подтверждалось
теснотой на посюсторонней половине жилья, в коридоре, на кухне,
полной энергичных локтей, шваркавших еду на черных сковородках,
- когда казалось, что все уже оттуда ушли, там обязательно
копошился, брякая горелой посудой, кто-нибудь еще.
К стене, отделявшей зазеркальное крыло, снаружи лепилась
сарайка, где сосед, передовой рабочий, держал мотоцикл, которым,
точно плугом, перепахивал смиренные окрестные дороги с
безмятежными лужицами в колеях, - и когда в пространстве,
продолжавшем залу, раздавался настырный бензиновый треск,
становилось жутко. Эта взрывная пальба и в тон ей взрывы
куриного кудахтанья рисовали на месте видимого помещения -
знакомый сарай, где были запахи бензина и помета, солнечные
щели, от которых на голые руки и ноги ложились яркие полосы,
прозрачно розовевшие по краям. Казалось, два пространства
совмещаются и давят друг на друга, - и кривая зазеркальная
комната, где светлые части обстановки выделялись как бы тоном
выше, чем наяву, была гораздо слабее, гораздо печальнее. Эту
комнату нельзя было оживить своим отражением, сколько ни маши
руками и ни высовывай язык, - и посреди кривлянья вдруг
наступала минута, когда жилая и реальная часть квартиры тоже
представлялась несуществующей. Страшно было тронуть полку,
статуэтку, болезненно чувствительные благодаря осевшей пыли и
готовые ответить на касание испуганным пятном. Внешний мир
словно уже прорастал сюда, и после Софье Андреевне мерещилось,
что особняк разрушился не от работы техники, а только от напора
городского мусора и жилистых сиреней, в которых ощущалась та же
камнеломная сила, какую Катерина Ивановна через много лет
угадала в кладбищенской траве. Словом, особняк, каким его
застала на свете Софья Андреевна, уже почти целиком -
зазеркальными анфиладами, зыбким темноватым воздухом под
недосягаемо высокими потолками, захламленным подвалом под
широченной лестницей во второй этаж, - покоился в прошлом. К
прошлому каким-то образом относились и комнаты соседей, куда не
разрешалось ходить, - а в настоящем самыми реальными были
твердые, с занозами, как бы сохранявшие свою исконную
деревянность листы бумаги. Поначалу собственные владения
возводились при помощи цветных карандашей - но глупые бревнышки,
вместо того чтобы закрашивать, к примеру, розовый дом,
изображали на нем только собственные следы.
То же самое выходило с акварелью: грубые мокрые пятна темнели на
деревьях и траве, - при том, что в стакане с водой и на бумажке,
куда с набухшей кисти спускались излишки, все получалось
красиво, загадочно. Словом, мир, обозначенный простым
карандашом, не принимал искусственных красок: они оставались
поверх него и сами по себе. Много лет спустя, в деревне, Софья
Андреевна вдруг увидела то проникновение цвета в контуры, над
которым так мучилась в детстве: закат и черные ели, как бы
истончавшиеся тут и там на малиновом свету, - но округлый
прудок, полный цветной воды, куда макались только что написавшие
все это кисти, был все-таки лучше, нежнее. Каждая краска,
пошедшая на пейзаж, сохранялась там в виде чудного, свободного
размыва, неистраченный цвет опять торжествовал, и Софья
Андреевна тогда поняла, что все это похоже на ее несчастливую
жизнь, где лучшие чувства ее плывут, не умея приложиться к
чему-то конкретному, не доставаясь ни дочери, ни пьянице-мужу, и
реальность остается для них совершенно непроницаемой.
В детстве закрасить значило полюбить. Мать Софьи Андреевны,
преподаватель рисования, пыталась ей растолковать различные
приемы и даже, крепко ухватив, водила ее рукой, отчего кисточка
в липких сине-зеленых пальцах кивала и брызгалась. Закон
линейной перспективы, изображенный на отдельном листе,
представал в виде сетчатого невода, куда попадало все, что можно
было нарисовать, и все с ужасной силой тянули к точке горизонта
неизвестные ловцы. В общем, уроки не давали результата:
покоробленные листы очутились на шкафу, потом исчезли неведомо
куда, и предпочтение было отдано иному - вышивке.