Помошь ресурсу:
Если кому-то понравился сайт и он хочет помочь на дальнейшее его развитие, вот кошельки webmoney:
R252505813940
Z414999254601

Для Yandex денег:
41001236794165


Спонсор:
Товары для рыбалки с отзывами с прямой доставкой с Aliexpress








ИСКАТЬ В
интернет-магазине OZON.ru


Драма

Гуреев В. - Калугадва

Скачать Гуреев В. - Калугадва

6. Лида
Кажется, прекратились судороги.
Сумерки эмалевые, выцветшие миниатюры в летописи - заглавные буквицы, увитые
виноградом и змеями, сухая кора и летний кинотеатр в поселке.
Женя проснулся, встал и почувствовал себя прозрачным, промытым совершенно,
только что покинувшим серебряную купель и необычайно легким.
Женя воображал, что раскачивается на качелях с удовольствием, смотрит по
сторонам, недоумевает: почему же эта буквица "П", увитая проволокой и
плющом, столь напоминает лобное место? Голгофу? Например, каждое Божье утро
просыпается, и каждое Божье утро - напоминание о Казни!
"Казань, Уфа, Ораниенбаум, Рай-Семеновское, Остафьево - "оставь его",
Пюхтицы, Иыхве - язык можно сломать во рту".
Во рту, а полный рот-то, набитый тополиной ватой, сахарной ватой. Из
переполненного рта можно и кадить нагретым духом, песком, ветром, можно и
просто дуть окрест, оставляя на стекле матовые пятна.
Женя воображал, что заново учится ходить, хотя постоянно ловил себя на том,
что все же умеет это делать, противоестественно кривил стопы и коротил шаги.
Нет, нет - умеет, однако, соразмерить свой шаг с пространством комнаты,
кухни, коридора.
За неделю болезни, когда Фамарь Никитична не позволяла ему вставать с
кровати, даже после того, как спала температура, Женя вдруг ощутил себя
таким уютным, самодостаточным, необходимым самому себе в этой столь
прихотливо свалявшейся норе из одеяла и множества разноцветных подушек.
Конечно, слабость еще давала о себе знать, особенно по утрам, когда дед
приносил к кровати банный помятый тазик с водой для мытья, мыло в
пластмассовой мыльнице-кувуклии и полотенце через плечо.
Дед садился на табуретку и терпеливо ждал благорасположения внука - как
будто так было всегда! Да так было всегда! Так будет всегда!
После завтрака Женя разрешал себе несколько прогуляться по коридору до двери
и обратно. До первой приятно-ноющей усталости.
Теперь встречи с отцом, проводившим отныне ночи в пустующей комнате на
первом этаже - спать в сарае было уже невозможно,- стали даже занимать
Женечку. Ведь он признавался себе в том, что ждет этих встреч - таких
никудышных, таких никудышных.
Отец и сын молча сидели в коридоре у топки печи до тех пор, пока Фамарь,
застигнув их в уединении, с криком не выгоняла внука обратно в залу, где
"потеплей будет", со сквозняка. Отец только улыбался, мол, "что поделаешь,
надо так надо", но получалось у него как-то грустно, беспомощно, прощание
получалось грустно у него. Жене становилось обидно в ту минуту, он начинал
злиться на отца: почему он молчит? Почему не отвечает бабке? Боится?
Уходил в комнату, ложился на кровать поверх одеяла, поворачивался лицом к
стене, закрывал глаза, забавляясь томлением, собственной беспомощностью,
слабостью, жалел себя, издавал какие-то бессмысленные звуки Азии, узких
улочек и расставленных лохматых сетей в солончаках - заунывные песни,
"папкины песни", потом закрывал глаза.
Потом открывал глаза - на противоположной стене висело радио. Это было
трофейное радио, светящееся ограненным стеклом и керамическими клавишами
настройки, фанерный ящик, обтянутый колючим суровьем, собственно
мануфактура, маленький свечной завод со своими голосами и приводными
ремнями, шитье крестом. Кажется, дед рассказывал Женечке, как нашел это
радио в каком-то разрушенном доме в Кенигсберге, что дымился развороченной
помойкой, и взял его себе, правда, пришлось немного потрудиться, в том
смысле, что что-то там перепаял, провода заменил, стекло и медную сетку
динамика зубным порошком начистил.
В комнате было тихо, словно в плену устоявшихся запахов лекарств и трав,
веток и листьев, кореньев и ссохшихся, морщинистых плодов шиповника, что
плавали в стакане с горячей водой. На полу лежали чешуйки ореховой скорлупы,
прозрачные золотистые семена кедра, перепонки или маленькие еловые деревья -
маленькие копии деревьев, которые с хрустом распрямлялись, высыхая. Еще
фанерный ящик, стоявший на шкафу, окружали остро срезанные ветки терна и
обожравшаяся трупным теплом и кирпичной непроточной водой прошлогодняя
верба. Женя вспоминал Вербное воскресенье, о котором всегда напоминал
фаянсовый мох на разбухших от сырости досках забора. Вкруг
ящика-дома-обители-кельи-склепа-пустыни-гроба стояли черные башни просохших
дров напоминанием средневекового города, по улицам которого можно было
ходить, постоянно плутая, но нечувствительно, совершенно нечувствительно,
отыскивать теряющиеся в темноте лестницы и двери, трогая медные вертушки
звонков.
Женя трогал языком и губами горячие, вернее, дымившиеся, красные ягоды
шиповника, их можно было прокусывать, выискивая тягучий сок и самое мякоть.
Вечером Женя вышел немного погулять во двор.
"На свежий воздух" - Фамарь Никитична так говорила. Она долго одевала внука,
кутала со всевозможным старанием: это, чтобы ноги не промокли, это, чтобы
спина была в тепле, это, чтобы шею не надуло, а это, чтобы холодного воздуху
не надышаться с непривычки.
Женя медленно спустился по лестнице, от которой уже успел отвыкнуть за время
болезни. Она ему показалась чрезмерно узкой, а перила, лишенные привычной
заботливости, выглядели со своим блеском в темноте заваленными и скрипучими,
целым заваленным трещащим городом, тем же Кенигсбергом после войны, той же
Калугойдва.
Скрипучие, светящиеся во мгле перила...
Женя вышел на улицу. С карьера доносился лай собак, ветер, как ни странно,
отсутствовал. Крыльцо, деревянная приступка и дорожка к воротам хранили
воспоминания. Воспоминания о Лиде - разбросанными и уже почти лысыми,
ободранными еловыми ветками. Воспоминания и об отце Женечки с воем, с
ветром, с духом, что скрипел, дудел, шумел, чтобы не сказать, разорялся в
заброшенном дровяном сарае с проваленной крышей. Вот.
Вот этот огород, вот - вода, замерзшая в бочке, вот этот город-городок.
Было тихо.
Ведь сумерки только начинали спускаться с низкого неба. Да и небо было
выкрашено полосами: пока крепкий матовый сердолик Коктебеля чешется о
красное, белые паровые пути-линии на востоке грядут в клубах ладана и
фиолетовый дым исходит слоистым треснутым халцедоном, а красное медленно
угасает - гаснет, неотвратимо притом.
Итак, кровяное медленно угасает в базальтовой темноте гор, предгорий,
холмов, горовосходных холмов, покрытых лесами, а в нашем случае - рваными
тяжелыми облаками холода. Льда.
Значит, завтра будет морозно.
Значит, солнце будет погружаться в стекло снега, оставляя за собой
вертикальный оранжевый столп углей.
Так вот, значит, завтра будет морозно, и карьерный паром, эта ржавая сварная
лоханка, в каких, как правило, с полей свозят навозные кучи и глину по
дренажным путям, еще крепче вмерзнет в грязный, щербатый лед у дебаркадера.
Значит, снова придется ковырять ломом заиндевевшее очко в сортире: "Но
ничего, это даже хорошо!" - приговаривая.
Женя прошелся по огороду до сарая, вернулся. Показалось столь недостаточным
даже для самой избыточной, болезненной, неврастенической мнительности его:
"Ведь ты мучим различными думами, страхами, страстями, наконец... да и
немного горчит на вкус, бок побаливает, пугает воспоминание о головной
боли". Открыл калитку на улицу.
Женя открыл калитку на улицу. Фонари только что включили, и они неровно
мерцали, разгораясь в полную силу.
Ранней весной, где-то в начале марта, Лида - мать Женечки - выбиралась в
Калугудва.
Снег тогда становился мягким, рыхлым. Дул теплый ветер, бешено терзая серую
мглу - сонную, устоявшуюся, прокисшую за долгие зимние месяцы. Кое-где уже
проглядывала земля со своими помятыми, свалявшимися клочьями-волосами
перегнившей травы, клонились кустарники долу, на деревьях находили свое
последнее отдохновение улетевшие тряпки со старой чугунной фабрики "Зингер и
Гершензон".
Март - в понимании отвратительной погоды, мокрого колючего снега и
ветра-первоотца.
Март - нахождение последнего отдохновения: как хорошо тут! Как славно! Столь
пустынно, сколь и одиноко!
Март - прелести известны, хорошо известны всякому.
Женя поцеловал руку отцу Мелхиседеку и погладил его по лицу - спящего, а он
задергал головой, зарычал, но не проснулся.
Не просыпался и пастух, и стадо разбредалось в эти часы сна, пожирая молодые
побеги клевера и травы-кислицы, ломая себя в волчьих ямах, погрязая в чаще
леса, становясь легкой добычей одичавших собак.
Значительную опасность в начале марта представляла только что вскрывшаяся
ото льда теплая река сточных вод, потоков, каналов, проток, которая
разрывала мосты-лавы и заборы по берегам, подмывала и обрушивала целые
песочные, земляные, глиняные уступы-города. Тут же - лодки, слепленные
гудронной смолой, бревна сплавного леса, вырвавшиеся из мрачного,
заброшенного централа-биржи в районе Высоковской Запани, полузатопленные
лесовозы, трелевочные трактора, погрузчики, вросшие в прибрежный ил
буксировочные тросы и ржавые цепи, что казались совершенно неподъемными.
Лида.
Она надевала старые дедовы военные ботинки поверх сапог, потому как сапоги
промокали, и отправлялась на станцию.
В Калугедва Лида останавливалась у дальней родственницы со стороны матери -
Анны Исаевны Лавровой. Анна Исаевна жила в центре города в коммунальной
квартире одна, была глуха к тому же совершенно. Лида писала ей записки на
огрызках бумаги, а Анна Исаевна сначала долго искала очки, потом долго
пристраивала их на своем неподвижном, малоприметном, едва различимом в
оконных зарослях алоэ, неведомом ей самой лице, по крайней мере ей
казавшемся постоянно бледным. Затем медленно читала записку, не понимала
букв, слов, смысла, кажется, тоже не понимала, молча кивала Лидии в ответ
после всего этого, зажигала свет в прихожей. Проходило минут двадцать, если
не полчаса.
Вообще-то Анна Исаевна ждала гостинцев, а Лида говорила ей очень громко,
хотя прекрасно понимала про себя, что старуха все равно ничего не слышит,
хоть ты ором ори, хоть ты шепотом шепчи:
- Вот тут вам мама гостинцы прислала!
- Перестаньте орать! - раздраженно доносилось из-за стены.
- Гос-тин-цы!
Анна Исаевна опять кивала головой, кажется, она это делала безотносительно к
происходящему, просто трясла головой, прикрученной телефонными проводами к
острым, выпирающим ключицам, принимала дары и прижимала их к груди.
Потом проходили в маленькую комнату-купе. Здесь было слышно, как за стеной
соседи купают ребенка в корыте. Ребенок плакал.
Анна Исаевна смотрела на Лиду, но узнавала в ней почему-то Нину Ниловну,
умершую от голода во время войны, бабу Катю - монашку из Тихоновой пустыни,
Фамарь Никитичну из лесопоселка: как же тебя зовут на самом деле?
- Ольгой? Марией? Варварой? Анной? Светланой? Анкилиной? Бавкиндой?
Евдокией? Елеусой? Параскевой?
- Нет, нет и нет!
- Запамятовала.
В окне маленькой комнаты-купе был изображен клуб вагоноремонтного завода с
деревянными стволами колонн, гипсовыми вазами при входе и двухскатной
жестяной крышей.
Вот и Анна Исаевна тоже была изображена тут как уже довольно пожилая
женщина, состарившаяся и увядшая "юбилейной" отекшей свечой, свечой "тощой",
которой неоднократно и безо всякого разбора пользовались неизвестные,
крикливые, постоянно переезжающие с места на место со всем своим скарбом
шкафов и ящиков, пропахшие кислой капустой и табаком соседи - то ли Быковы,
то ли Зверьковы, - в ванной комнате. К примеру, разогревали воду в газовой
колонке, пускали пар, размачивали закостеневшие губки и пемзу-камень,
взрывали пеной дегтярное удушливое мыло в руках. Окно под потолком
запотевало.
- Слышь, бабка, потри спину!
- Да она же глухая.
- Шучу, шучу...
Потом Анна Исаевна, стало быть, "юбилейная" свеча, возвращалась к себе такой
мучнистой, с совершенно пересохшей кожей, доставала из комода-поставца
глубоко и далеко запрятанный гостинчик и вкушала его степенно.
- С легким паром, тетя Аня,- говорила Лида и улыбалась.
- Поди, поди...- шептали залепленные крошками губы: открывались и
закрывались, отворялись и затворялись.
Лида снимала дедовы ботинки, вослед им - сапоги, пальто, косынку и ложилась
немного передохнуть с дороги на специально для нее установленную раскладушку
у самого окна и труб парового отопления.
После обеда, который, как правило, состоял из жидкого непрозрачного супа и
слегка подсохшего черного хлеба в придачу, после обеда, проходившего за
отдельным, покрытым клетчатой клеенкой столом в просторной слабо освещенной
кухне, ведь окна были наполовину заставлены банками и кастрюлями, Лида шла в
город за покупками, за спичками, за газетами, за впечатлениями. Ей так
хотелось сходить в клуб вагоноремонтного завода на фильм, ну хотя бы на
дневной сеанс.
В неоднократно крашенном коричневой краской деревянном кивоте, что был
прибит к стволам колонн рядом с гипсовыми вазами при входе под двухскатной
жестяной крышей, канцелярскими кнопками был приколот лист ватмана. Густой
парафиновой гуашью на нем были выведены название фильма, сеансы, а в скобках
таинственное сокращение "АРЕ" - арэ, арэ,- что это?
- Арабская Республика Египет! - рявкнул билетер, только что прополоскавший
свой рот с зубами этим странным сокращением.- Арабская Республика Египет,
понятно? А сама-то ты из каких будешь? А? Из мещан аль поповского сословия,
может, ты из батраков или фабричных, так их здесь не уважают... Да, так что
шла бы ты отсюдова, красавица, а то, сама знаешь, нынче-то как, народ
лютует, все больше балует по дорогам и хуторам, хотя и у нас, бывает,
случается оказия какая, не без этого, не без этого, опять же снасильничать
могут, стервецы! И на что, спрашивается, милиция, всякие там начальники
разные?.. Бог им судия, Бог им судия...
"Ишь, ходют здесь всякие разные нищие! Прочь отсюдова, падла!" - звучит
вслед. Голос закашлялся, потом, кажется, почесали голову железной линейкой
для отрывания билетов, и окно кассы закрылось.
Потом Лида шла на колхозный рынок через площадь, и на площади уже стояли
грузовики с прицепами, подводы, среди которых можно было разглядеть
изукрашенный тарантас цыган,- шла торговля ворованным картофелем. Тут же в
колясках мотоциклов под брезентом прятались банки с соленьями, капуста,
прошлогодние, перележалые овощи не вызывали интереса. В окнах домов, а
колхозный рынок окружали старые довоенные постройки в ряд, соединенные одним
невероятной длины забором, стояли пустые бутылки на подоконниках или на
самодельных полках в междуоконном пространстве, герань, алоэ, жасмин
источали соль из только что политого и удобренного чернозема, занавески
прятали цветастые безвкусные интерьеры, где включали пластмассовые
паникадила под низким потолком и заунывно читали канон на сон грядущему. Во
дворах, как правило, загроможденных дровяными сараями и вросшими в землю
яслями, наблюдались колонии почтовых ящиков - целые поселения,
предусмотрительно снабженные шиферными навесами.
Эти цветы собраны в Гефсиманском саду и не имеют цены, против ваших
кастрюль, против вашего хозяйственного мыла, натертого на свекольной терке,
и прочего рыночного барахла. Они пропускают свет, идущий из окна, что
напротив двери. А над дверью, между прочим, четыре счетчика электричества!
Четверо соседей: Быковы, Зверьковы, какие-то татары из-под Казани и глухая
пенсионерка Лаврова. Одиноко проживающая. Эти цветы мне достались от моей
прабабки. Я ничего не имею против ваших цветов и тем более вашей бабушки...
Прабабушки! Друг мой! Прабабушки! Прабабушка, княжна Мальчикова, генерал
Растопчин - шелестят. Цветы, цветы шелестят на сквозняке, целлофаново
шелестят на сквозняке! При чем тут прабабушка вместе с генералом и княжной?
Кстати, княжной или княгиней?
Лида возвращалась к Анне Исаевне, и Анна Исаевна собирала раскладушку,
ставила ее в коридор: "Может, еще погостишь денек, другой?" "Нет, мне ехать
пора". В городе вдруг становилось пустынно с вечным библейским ветром,
сухими листьями, ветвями, с заунывным гортанным пением среди мертвых
каменных разработок и этим небом-потолком, разрисованным весьма
незамысловато бабушкой Фамарью Никитичной - как бы в обличье горнего града
Русалима.
- Почему так тихо, мама? - спрашивает Лида.
- Почему так тихо, бабушка? - спрашивает Женя.
- Да потому, что вечер наступил, чуть дыханье различимо - не колышется ли
мох? - и дым стелется по воде, и крестопоклонная неделя на исходе, а там и
до недели ваий недалеко...
- Мама, я себя плохо чувствую, у меня болит вот тут - внизу живота,- говорит
Лида, заходит во двор, где стоят качели буквой "П".
Лида проходит вдоль стены и садится на скамью возле вытоптанной детской
песочницы.
-... но ты не волнуйся, я сейчас посижу немного и пойду дальше.
- Да что уж там, сиди себе на здоровье.
...напряженно послушать руку, приложенную эндоскопом, а во дворе, куда
приходят ночевать сумерки из долины реки Оки, ничего не будет слышно, кроме
как - судорожное дыхание, отрывистое, от раза к разу - свист рваных мехов,
кузнечных, фотографических ли, фотографические щелчки,
пронзительно-фистульное сопение в трубу. Дудение.
- Но ты не волнуйся, я сейчас посижу немного, отдохну и пойду дальше, тем
более что и Анна Исаевна - "юбилейная" свеча, наверное, уже заждалась меня к
прощальному чаю на дорожку, ведь здесь, в Калугедва, я живу три дня, не
более, и в пятницу вечером уезжаю домой в лесопоселок.
Лида оглянулась: двор, куда она вошла, был скорее всего традиционен в своей
похожести на другие дворы, как будто тут жил один и тот же угрюмый
человек-сатана-архангел Сатанаил, чтобы по утрам выйти на порог, проверить
ясли, чтобы "среднего диаметра расцарапанные трубы вились вкруг яслей
змеями", поклониться им, потом задать лопатой кашу из картофельных очистков
и яичной скорлупы на корм, вынести ведро из-под рукомойника, проорать своей
вареной глоткой в пустоту серого снега, домов, голых деревьев, улиц: "Ну,
чео-о орешь-то, оглумел совсем?" - потом захлопнуть дверь со всей силой, так
что посыпется штукатурка с дверной коробки, запереться на щеколду... и все.
Вот и все.
У соседнего дома ходили какие-то люди, разговаривали, курили, мигая
сигаретными огоньками, смеялись даже, смеялись как-то необычно хрипло,
надрывно, как в последний раз смеются - на себя глядючи, раскрывали широко
рты и закатывали глаза, раскачивались и запрокидывали головы от
удовольствия. Из их ртов исходил жар - теперь Лида все видела как бы в
тумане.
- Может быть, это действительно досужие вымыслы и у меня ничего не болит...
Женечка - такой же мнительный мальчик: весь в меня. Весь в меня. Я уже
скучаю по нему. Я не видела его три дня. Я вспоминаю, как мне было страшно,
томительно и скучно, когда меня, еще девочку, мама привела в церковь, и там
было темно, а какие-то старухи, вероятно, из прихода, подвизавшиеся здесь,
раздевали статую, что стояла в нише. Сначала я подумала, что это человек, и
очень испугалась, что его раздевают прямо в храме. Но это была статуя, слава
Богу. Это был Никодим. Это был он, к тому моменту совершенно голый,
ссохшийся потрескавшимся деревом, склонивший голову в шитом прозрачном
куколе. Никодим плакал.
Фамарь Никитична припадала к его тоненьким косолапым ножкам и лобызала их.
- Мама, почему он плачет? - спрашивала Лидочка.
- Потому как ему больно и горестно,- отвечала Фамарь Никитична.
- Горестно - почему?
- За грехи наши горестно, за ослушание и непослушание, а еще за гордость
нашу...
- И холодно еще... наверно...- добавляла Лидочка.
- Ну да, холодно, не жарко...
- Иди сюда, пташка Божия, иди, я тебя обниму,- говорила Лиде одна из своры
старух, замотанная в черный шерстяной платок.
- Не хочу!
- Иди, не бойсь!
- Нет! Не пойду в глушь, в страшную темь - там лешие, упыри, бесы и
покойники, я здесь останусь, около мамы!
"Все я матушку бужу: уж ты, матушка, встань, ты - спасена душа - встань, уж
к вечеренке звонят. Люди сходятся. Богу молятся. Все спасаются!"
Женя открыл калитку на улицу.
Фонари только что включили, и они неровно мерцали, разгораясь в полную силу.
Было пустынно с беспорядочно летающим мокрым снегом. Дорога поднималась на
холм черной бездонной скважиной. Жене показалось, что по дороге кто-то идет
в сторону лесопоселка. Это было странно, потому что в это время на станции
УЖД не могло быть поездов да и попутные машины с лесоучастков, на
лесоучастки ли отсутствовали.
- Откуда он мог взяться? - Женя остановился у калитки.
Меж тем, выйдя в свет фонарей, человек остановился - теперь его можно было
разглядеть: на нем было короткое пальто старого фасона, на ногах сапоги,
поверх которых были напялены военные ботинки, на голове - лысая шерстяная
шапка, из-под которой выглядывал платок.
- Боже мой, кто это? - Женечка попятился к дому.
Вдруг человек обернулся.
" - Постой, сынок, оглянись, сынок, проводи меня вослед за собой, возьми
меня за руку бережно, не бойся, и введи в ту комнату на первом этаже, где
оставили свои вещи уехавшие навсегда жильцы..."
Женя вспоминал: электрическая сгоревшая плитка, укутанная травой синей
изоляции, крашеные камыши, сухие цветы на подоконнике, опять крашеные
камыши, что же еще там было?
"- ...Женя, сынок, ведь ты помнишь, что уже перед самой осенью я перестала
принимать лекарства и лежала, отвернувшись к стене.
- Да, я помню, ты еще плакала...
- Мать, твоя бабушка, все еще чего-то хотела от меня, предлагала поесть, но
я отказывалась, потому что не могла есть. Понимаешь, совсем не могла -
от-ка-зы-ва-лась. Да, еще вот что... Женя, ты обязательно разбуди меня и
попроси не храпеть, когда я забудусь, только обязательно, слышишь,
обязательно...
- Мама, не храпи.
- Правильно, молодец - "все я матушку бужу, бужу...".
Жене теперь стало невыносимо стыдно, что тогда он следил, наблюдал за собой,
как вор, и тайно боялся заразиться от мамы, заболеть так же и умереть -
"ведь я еще совсем маленький".
- Пойди сюда, сынок, не бойся, я не заразная".
Женя не помнил, как очутился в доме, на лестнице, в коридоре, у окна. За
окном падал медленный, тяжелый снег, улицы было уже почти не разобрать,
горели фонари, освещая бревенчатые фасады домов. Здесь никого не было.
Пустынно...




 
 
Страница сгенерировалась за 0.1017 сек.