| |
|
 |
ВАЛЮТЧИК
(Лица, события и обстоятельства изменены, но факты, несомненно, имели место
быть)
Случилось мне в начале семидесятых годов уже ушедшего двадцатого
века окончить военное училище и в звании лейтенанта прибыть на Черноморский
флот. С распределением на конкретную должность вышла заминка. Все мои
сокурсники уже зарабатывали "фитили" на кораблях, а я - еще затаптывал ворс
ковровых дорожек штабных коридоров, общаясь с флотскими кадровиками.
Особенно я не переживал, полагая, что подобрать достойную службу для
реализации моих исключительных способностей - задача непростая. Значительно
позже я понял, что при плановой системе заявок на выпускников,
запрашиваемое количество всегда превышает необходимое. Заявку в тот год
неожиданно удовлетворили в полном объеме, что и сказалось на моей судьбе
самым парадоксальным образом.
Каждый будний день в течение полутора месяцев я просиживал в кабинете
одного доброжелательного кадровика - капитана третьего ранга, списанного из
плавсостава ввиду его несовместимости с качкой. То есть по болезни.
Морской. Он называл себя моим шефом, гонял с мелкими поручениями по
флотским частям и оставлял дежурить на своем телефоне, отлучаясь по
служебным или иным надобностям. Обычно, после обеда шеф отпускал меня домой
в арендованную в частном секторе халупу с дворянскими удобствами, но
божественным видом на море. Я чувствовал себя полноценным курортником
южного берега Крыма.
Как-то утром шеф встретил меня вопросом:
- Ты какой язык, кроме русского, знаешь?
- Английский, - ответил я, забыв добавить стандартный анкетный шаблон: -
читаю и перевожу со словарем, что не оставляет иллюзий у понимающего
человека.
Такая забывчивость вскоре вышла мне боком.
К вечеру я уже оказался прикомандирован в качестве переводчика на военное
гидрографическое судно, уходящее через сутки в Средиземное море.
- Не психуй, - сказал шеф, когда я узнал, что приказ подписан и назад хода
нет. - Там и без тебя почти все переводчики. Тобой мы просто закрываем
амбразуру. Нельзя корабль в море отправлять с дырками в штатном расписании.
А пока будешь морячиться, я тебе толковое место подберу. Говори, чего
хочешь? Мои крестники все в люди вышли.
Я снял полки потертый справочник по кораблям всех флотов и народов "Джейнс"
и нашел свое судно. Информация была убийственной. Супостатский справочник
утверждал, что это переоборудованный китобой.
По водоизмещению он незначительно превышал "Санту Марию" Колумба, а по
скорости хода не оставлял надежды на реализацию проекта Жюля Верна: -
Вокруг света за 80 дней. Он был моложе меня, но ненамного.
- Кранты, - произнес я вслух и повторил раза три без всякого выражения,
хотя несколько крепких выражений построились в очередь, чтобы сорваться с
языка при первой возможности.
О такой ли службе я мечтал?!
* * *
- Ерунда, - заявил командир гидрографа - капитан-лейтенант небольшого
роста, но с высокой уверенностью в себе, когда я представился и честно
поведал историю своего прикомандирования. - У нас половина специалистов в
бригаде может только автономный паек на дерьмо переводить, и переводят. Не
рассказывай больше никому эти глупости. Постарайся быть полезным, а если не
справишься - отдам тебя замполиту для проведения политзанятий с матросами.
Он давно просит еще одну жертву.
Я поблагодарил за доверие, щелкнул каблуками и направился в отведенную мне
каюту. Она оказалась маленькой, как стенной шкаф, но зато одноместной.
Я побросал в угол вещички и задумчиво уселся на койку. По громкой связи
прохрипело:
- Корабль к бою и походу приготовить! - застучали башмаки, завибрировали
агрегаты, койка начала подпрыгивать в такт вращению какого-то скрипучего
вала. Я прижал койку своим телом и, почувствовав себя частью дребезжащего
организма, решил постараться быть полезным.
* * *
Шел третий месяц похода. Я уже успел не только уяснить свое невежество, но
и кое в чем поверхностно разобраться, считая, правда, свое понимание
достаточно глубоким. Удалось подружиться с несколькими офицерами -
ровесниками и не поссориться с остальными, что давалось нелегко, учитывая
замкнутость пространства и сообщества. Отсутствие в подчинении личного
состава позволяло иногда ощущать себя пассажиром круизного теплохода, что
неизбежно разрушали звуки бурного потока ненормативной лексики, тоже
отличающейся известной гармонией. Все шло нормально.
И этот день тоже не предвещал ничего дурного. С утра побаливала голова
после вчерашнего застолья. У доктора Олега был день рождения и он угостил
резервным спиртом (в просторечии - шилом) своих земляков-ленинградцев. В
этот круг вошли связист Саша, я и штурман. Все - лейтенанты. К концу
посиделок в амбулаторию, подделав условный стук, проник особист старлей
Виктор. Пить он не стал, доел праздничную закуску и посоветовал не болтать
лишнего. Никто не понял, что он имел в виду, но беседа скисла и все
разошлись по каютам.
Слева по курсу в двух милях виднелся американский авианосец, за которым мы
ползли уже несколько часов. Размеры плавучего аэродрома поражали, особенно
в сравнении с нашим убогим челном. Мы выглядели как граненый стакан рядом с
бочкой квашеной капусты.
- Боцманской команде приготовиться, - проорал в КГС старпом с мостика.
- Будет грандиозная операция, - услышал я за спиной и обернулся.
Виктор показывал на огромный сачок, который не без труда волокли мичман и
три матроса. Я вспомнил слова шефа о том, что частое явление особиста -
одна из самых плохих примет, но тут же забыл, а, наверное, напрасно. Мы
замедлили ход и, как только авианосец скрылся из виду, боцмана начали
вылавливать сачком из-за борта здоровенные пластиковые мешки. Казалось, что
авианосец оставил за собой след из нескольких десятков поплавков.
Мусор, - догадался я, - на америкосе закончили приборку и повыбрасывали
мусор в море в полимерной упаковке. Тогда это было в диковинку.
- Жду, не дождусь, когда нам с сачком выдадут премиальные за разоблачение
козней противника, - устало, но гордо прогудел мичман, когда штук шесть
мешков было выброшено на шкафут. Этим операция и завершилась.
Мешки начали тонуть, а шестиметровое древко уникального инструмента уже
перестало повиноваться опытным боцманским рукам. Замполит, особист и еще
несколько офицеров, в том числе и я в качестве официального переводчика,
были допущены к вскрытию добычи. Кто-то из классиков очень верно сказал,
что разведка - грязное дело, думал я, натягивая на руки толстые резиновые
перчатки. Надпись на перчатках об их испытании на 6000 вольт создавала
некую иллюзию безопасности. Отходы жизнедеятельности ярко демонстрировали
благополучие американских ВМС. На авианосце вкусно ели, пили и выпивали,
ухаживали за телом и его элементами, брились, листали красочные журналы,
слушали музыку и играли в карты. Радиоактивность мусора соответствовала
норме. Качество наших отходов проигрывало почти по всем пунктам, кроме
последнего.
Замполит собрал пачку полиграфической продукции, судя по обложкам крайне
аморального свойства, и удалился восвояси. Мне досталось с десяток суточных
планов, представляющих собой нечто вроде корабельных газет, несколько
деловых писем и стопка стандартных бумажек туманного содержания. Почти на
всех документах было написано запрещение выносить их за пределы корабля,
или стояли грозные грифы секретности. Все это я разложил на столике в каюте
и приготовился к ответственной аналитическо-переводильческой работе. В
каюту без стука ввалился связист Саня и грохнулся на мою койку.
- Голова болит. Не иначе доктор нас хреновым спиртом напоил, - простонал
он.
Я кивнул, голове действительно было некомфортно.
- Помнишь, он хвастался, что четыре аппендицита у матросов вырезал? Еще
большущую банку показывал, где эти отростки плавали, - продолжал Саша.
Я кивнул и насторожился.
- Так, я думаю, что он нас из этой банки и угощал. Ведь неделю назад, когда
мы солидарность с Африкой отмечали, божился, что шило у него давно
кончилось. Женой, детьми и Гиппократом клялся.
К горлу подступила тошнота. Я выронил из рук сдвоенный лист суточного
плана, он развернулся, и из его середины на палубу спланировала небольшая,
похожая на лотерейку, бумажка. Саня поднял бумажку и осмотрел со всех
сторон, с заметным затруднением концентрируя внимание на изучаемом объекте.
- Пять долларов! Вот проклятые буржуины, - деньги свои выкидывают, а мы
настойку на человеческом ливере пьем.
Никогда не слышал в его голосе столько искренней обиды и классовой
ненависти. Я отобрал у него зеленый символ золотого чистогана и пришпилил
на переборку между календарем и семейной фотографией.
- Все! - сказал я, - Хватит болтать. Пошли к Олегу. Он - доктор, а мы
теперь - пациенты.
* * *
Когда Олег понял суть предъявленных обвинений, он пару минут беззвучно
открывал рот и интенсивно вращал указательным пальцем сначала у своего, а
потом и у Сашиного виска, после чего заорал:
- Вы идиоты! Это мой НЗ, а аппендиксы у меня в формалине купаются. Пить
надо меньше и закусывать лучше! Кроме желтого аспирина ничего у меня теперь
не получите.
Мы искренне покаялись и признали свою умственную ущербность. Доктор остыл
и, даже, повеселел. Глубокомысленно заявив, что подобное излечивают
подобным, он нацедил каждому по тридцать грамм, тщательно скрывая свой НЗ
от посторонних глаз. В качестве закуски он высыпал на столик из огромной
банки две горсти канареечного цвета шариков. "Гексавит" - прочитал я на
баночной наклейке и, боясь гнева доктора, проглотил с отвращением несколько
витаминок вслед за лечебной дозой спирта ужасающей противности.
* * *
Из выловленных бумажек, кроме прочего, стало известно, что по случаю
какого-то американского праздника намедни на палубе проводились для
развлечения гонки на электрокарах, а матрос Давыдофф оштрафован на двести
долларов за нетрезвое состояние организма в служебное время. Кажется, я
правильно перевел формулировку. Меня охватило чувство славянской
солидарности, да и состояние организма тоже соответствовало.
Некоторые суточные планы были в нескольких экземплярах, и я решил, что без
ущерба для дела могу оставить пару штук себе на память. Что я и сделал,
засунув дубликаты под стопку словарей в рундук. Пока я работал, ко мне
периодически заглядывали офицеры и мичмана с просьбой показать выловленные
доллары. Конвертируемая валюта в Союзе находилась под запретом и каждому
было интересно пощупать диковинку. Весть о чудесном явлении быстро
распространилась благодаря длинному языку связиста. Последним, прибыл
уполномоченный особого отдела.
- Замполит меня обскакал. Он доложил на эскадру, что ты проповедуешь чуждый
образ жизни. Как это тебе удается?
Я показал Виктору пятерку и описал историю ее появления, а также живой
интерес экипажа к находке.
- Да, разум ограничен, но дурь - беспредельна. Может быть, ты ему где-то на
мозоль наступил?
Тут я вспомнил и рассказал о том, как пару дней назад, дублировал на
мостике вахтенного. А было вот, что:
Командир дремал в углу в своем эргономичном персональном кресле. Время -
заполночь. На мостик поднялся замполит показать командиру перед отправкой
очередное политдонесение. Тот сонно глянул на текст и пробурчал:
- Ну, что там? Опять матрос Пупкин превзошел нормативы по борьбе с
противогазом? Смотри-ка, четыре листа накатал. Докладывал бы ты, комиссар,
покороче, например: ПОЛИМОРСОС НА ВЫСИДУРЕ.
- Что, что? - удивился замполит.
- Сокращение: политико-моральное состояние на высоком идейном уровне.
Замполит окинул взором затемненный мостик. Похоронное выражение лица
рулевого матроса у штурвала его удовлетворило, но легкая ухмылка на моей
физиономии заставила нахмуриться и поджать губы.
- Шутите. А идеологическое противоборство не знает компромиссов!
Командир, а вслед за ним и я изобразили глубокую скорбь, но было уже
поздно. Замполит покинул мостик в сильной обиде. Эх! Зря я тогда
осклабился, такое не прощается.
- Да, - подтвердил Витя, - Вполне возможно. - Виктор! Забери у меня эти
доллары в качестве вещественного доказательства империалистической
диверсии. Они, небось, нас ждали с мусором и специально их подкинули. И
порнухи для замполита накидали чертову уйму.
- Э, нет, милый. Особиста за пятерку не купишь. Попробуй всучить замполиту,
но, думаю, не возьмет. Он уже раззвонил на весь мир и на твоем примере
воспитательную программу построит. А те, кто валюту лапал, будут руки
прилюдно скипидаром оттирать и двойной комплект первоисточников
марксизма-ленинизма конспектировать.
- Что же делать? - от нарисованной особистом картины мне стало худо.
- Смирись и кайся. Дурак, мол, не понял, принял за салфетку. Только не
умничай, чем глупей - тем лучше. Попробую я с ним поговорить, но в успех не
верю. И про порнуху молчи. Замполит ее с закрытыми глазами уже сургучом
опечатал для сдачи в политотдел.
Виктор собрался, уже было, уходить, но вдруг спросил:
- Да, кстати, у тебя не остались такие помидорчики в томате, что ты вчера к
доктору на день рожденья приносил?
Особист убыл, унося память о семье и родине - двухлитровую банку
эксклюзивной домашней закуски, а я остался комкать в руках чуждую мне по
духу и сути находку.
К вечеру у нас с Сашей здорово разболелись животы. Наверное, витамины у
доктора были сильно просроченные. Мы к нему лечиться не пошли, потому, что
при таких симптомах он всегда ставит диагноз - аппендицит....
* * *
Партсобрание прошло под знаком борьбы с заразой - долларом и со мной, как с
разносчиком этой заразы. Сразу после оглашения повестки, командира
пригласили на мостик, и он уже не вернулся на поле идейной брани. Возможно,
это приглашение он спланировал заранее. Вступившемуся было за меня Саше,
досталось самому, как соучастнику. Еще ему замполит припомнил прошлогоднюю
стычку с патрулем где-то на танцах. Больше никто не пикнул. Решение было
гуманным - поставить на вид, мне, естественно, а не доллару.
- Хорошо, что ты прикомандированный, - сказал Олег после собрания, - Своего
истоптали бы всмятку.
- Где у вас это, - обратился ко мне замполит.
- Заберете? - обрадовался я.
- Ну, уж нет, храните. В базе посоветуемся с руководством и примем решение,
- поднял он указательный палец, - Это ж - ВАЛЮТА.
В его произношении каждая буква в этом слове была заглавной и вызывала
отвращение. С того дня ко мне надолго приклеилась кличка - валютчик.
* * *
Возвращение в базу было неожиданным. Мы уже недели две ждали заправку
топливом и продовольствием с какого-то танкера, но встретиться с ним никак
не удавалось. Питание однообразное. Выгребли все баталерные припасы и
заначки. Большой ларь с картошкой и овощами, установленный на баке, сорвало
с креплений и смыло волной еще месяц назад во время шторма где-то около
Мальты. Очевидцы успели заметить, как он воспарил над палубой и пронесся в
пяти дюймах от надстройки со скоростью встречного экспресса Октябрьской
железной дороги. Из крупы у нас - только немного риса, а из мясных
продуктов - только консервированные деликатесные говяжьи языки в желе. Я с
тех времен никогда не допускал представлений о языке в кулинарном смысле,
да и к рису отношусь с предубеждением. Говорят, что окончание моторесурса
нашего корабля было для всех неожиданностью, причем продлить его без
капремонта никто не решился - регламенты, однако. Срочно в базу - решило
руководство. Заправлять нас, естественно, не стали и еще дней пять-шесть
предстояло оставаться "язычниками". А ведь баталер-кормилец эти консервы
наверняка берег для выгоднейшего бартера.
* * *
В базу нас сразу не пустили и оставили ночевать на внешнем рейде,
предупредив, что с утра будет заслушивание по результатам похода с
прибытием на корабль комбрига со свитой. Всю ночь вылизывали пароход,
драили медяшки, писали доклады и справки. Шел инструктаж личного состава о
том, как правильно отвечать на провокационные и дурацкие вопросы. Готовился
праздничный завтрак из известных деликатесных продуктов - "язык
проглотишь". Утром, после бессонной ночи корабль, ведомый командиром,
блестяще швартанулся на свое штатное место. Подтащили сходни и на борт,
отдавая честь флагу, словно отмахиваясь от назойливых насекомых,
проследовали один за другим крупнозвездные офицеры, числом не менее
двадцати. Заслушивание в кают-компании проходило спокойно. Результаты
похода были приличными: задачи выполнены, люди живы, техника условно
исправна. Диссонансом прозвучала лишь баллада замполита о его поединке с
долларом, который пытался искушать личный состав. Моя роль троянского коня,
носителя коварной зелени выглядела роковой. Это выступление внесло
некоторую живинку в массы и проверяющие, сдерживая улыбки, разошлись по
постам в хорошем настроении. Меня подозвал к себе начальник политотдела,
потеребил мою галстучную заколку и, повернувшись к замполиту, повелел:
- Сдать в банк.
Я ляпнул:
- Спасибо, - и попросил разрешения удалиться.
Тот, по отечески кивнув, мечтательно погрузил взгляд в украшение
кают-компании - картину морского сражения времен парусного флота. Замполит
бдительно прочесал левым глазом картину, не отрывая от меня взора правого
глаза. Уходя, я слышал басок НачПО:
- А тебе, дорогой, пора в академию. Перерос ты здесь себя, перерос.
В ответных словах замполита сквозила глубокая сыновья благодарность и
горечь от возможного расставания. Я быстренько вышел в оптически-мертвую
зону относительно политруководства и успешно покинул кают-компанию. В тот
же день под конвоем пропагандиста N-ской бригады я отправился в банк.
Девушка из банковского окошка в ответ на просьбу принять пять долларов,
нажала на какую-то кнопочку, вследствие чего из боковой дверцы появился
мужчина не первой молодости в сатиновых нарукавниках.
- Я начальник отдела банка. Чем могу служить?
Мы рассказали легенду о волне, выкинувшей на палубу бутылку, в которой
вместо призыва о помощи оказалась зловещая валюта.
- Лучше бы там оказался волшебник-джинн, - доверчиво улыбнулся банкир, - С
ним у Вас было б меньше проблем.
Он объяснил, что из-за такой мелочевки не собирается тревожить свои
многочисленные гроссбухи и вносить путаницу в отчетность. Да и мне нет
резона писать заявления и собирать справки и характеристики.
- Доллары принадлежат Вам, но владеть ими Вы не имеете права, - закончил
речь банкир.
От этой фразы несло мертвечиной и мне стало грустно.
- Как же быть?
- Есть один элегантный выход. Я позвоню в наш магазин, и Вы там что-либо
себе купите на имеющуюся сумму, а чек отдадите своему бдительному
начальнику.
- Умные и благородные люди, - подумал я тогда про банкиров и долго и горячо
благодарил моего спасителя. (Интересно, дожил ли он до времен банковского
расцвета. Боюсь, что нет: я не встречал его фотографий на журнальных
обложках...)
В валютном магазине, куда нас запустили с черного хода, услышав пароль: -
мы ото Льва Семеновича, БЫЛО ВСЕ.
Мой конвоир с ходу отверг предложение о покупке нескольких флаконов
экзотического спиртного и выбрал для меня водолазку, а для себя - главное
оружие политрабочего - авторучку. Мне было уже все равно. Инцидент
исчерпан. Я счастлив, жив и даже в водолазке.
* * *
С причала я позвонил шефу, который радостно сообщил, что завтра я убываю в
Николаев на строящийся там головной крейсер нового проекта, куда назначен
командиром группы радиолокационного комплекса.
- Но я же штурман, а не радиотехнарь!!!
- Отставить отговорки. Кадры решили и ША! Заходи за документами. Потом еще
благодарить будешь, Валютчик.
Я чертыхнулся и пошел на почти родной гидрограф собирать вещички. Без
разбору я затолкал все подряд в большую хозяйственную сумку, а сверху
уложил горкой словари из рундука. Их надо было успеть до отъезда сдать в
библиотеку. После второй попытки застегнуть сумку несколько книг вывалилось
на палубу, и посыпались листки. Я нагнулся и поднял суточный план с
авианосца, автоматически безотчетно развернул его и сразу сел на койку -
подкосились ноги. Между листками уютно устроилась почти новенькая купюра
номиналом пять долларов. Сейчас я уже не так уверен, но тогда мне ясно
почудился запах серы. Глядя в лицо заокеанского государственного мужа на
банкноте, я впервые в жизни истово перекрестился. Он подмигнул.
* * *
В прошлом году я случайно в метро столкнулся с изрядно постаревшим, но
узнаваемым шефом. Пока мы хлопали друг друга по плечам, я четко вспомнил, в
какой из книжек на дальней полке запрятана злополучная пятерка баксов. Мы
ее нашли и успешно пропили по случаю такой редкой и радостной встречи. Если
бы не шеф нам вполне хватило б этой суммы, но ему позарез захотелось на
закуску заливных языков...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дивизия, наступая, углубилась в бескрайние леса, и они поглотили ее.
То, что не удалось ни немецким танкам, ни немецкой авиации, ни
свирепствующим здесь бандитским шайкам, сумели сделать эти обширные лесные
пространства с дорогами, разбитыми войной и размытыми весенней распутицей.
На дальних лесных опушках застряли грузовики с боеприпасами и
продовольствием. В затерянных среди лесов хуторах завязли санитарные
автобусы. На берегах безымянных рек, оставшись без горючего, разбросал свои
пушки артиллерийский полк. Все это с каждым часом катастрофически отдалялось
от пехоты. А пехота, одна-одинешенька, все-таки продолжала двигаться вперед,
урезав рацион и дрожа над каждым патроном. Потом и она начала сдавать. Напор
ее становился все слабее, все неуверенней, и, воспользовавшись этим, немцы
вышли из-под удара и поспешно убрались на запад.
Противник исчез.
Пехотинцы, даже оставшись без противника, продолжают делать то дело,
ради которого существуют: они занимают территорию, отвоеванную у врага. Но
нет ничего безотраднее зрелища оторванных от противника разведчиков. Словно
потеряв смысл существования, они шагают по обочинам дороги, как тела,
лишенные души.
Одну такую группу догнал на своем "виллисе" командир дивизии полковник
Сербиченко. Он медленно вылез из машины и остановился посреди грязной,
разбитой дороги, уперев руки в бока и насмешливо улыбаясь.
Разведчики, увидев комдива, остановились.
- Ну что,- спросил он,- потеряли противника, орлы? Где противник, что
он делает?
Он узнал в идущем впереди разведчике лейтенанта Травкина (комдив помнил
в лицо всех своих офицеров) и укоризненно замотал головой:
- И ты, Травкин? - И едко продолжал: - Веселая война, нечего сказать,-
по деревням молоко пить да по бабам шататься... Так до Германии дойдешь и
противника не увидишь с вами. А хорошо бы, а? - спросил он неожиданно
весело.
Сидевший в машине начальник штаба дивизии подполковник Галиев устало
улыбался, удивляясь неожиданной перемене в настроении полковника. За минуту
до этого полковник беспощадно распекал его за нераспорядительность, и Галиев
молчал с убитым видом.
Настроение комдива изменилось при виде разведчиков. Полковник
Сербиченко начал свою службу в 1915 году пешим разведчиком. В разведчиках
получил он боевое крещение и заслужил георгиевский крест. Разведчики
остались его слабостью навсегда. Его сердце играло при виде их зеленых
маскхалатов, загорелых лиц и бесшумного шага. Неотступно друг за дружкой
идут они по обочине дороги, готовые в любое мгновение исчезнуть,
раствориться в безмолвии лесов, в неровностях почвы, в мерцающих тенях
сумерек.
Впрочем, упреки комдива были серьезными упреками. Дать противнику уйти,
или - как это говорится на торжественном языке воинских уставов - дать ему
оторваться,- это для разведчиков крупная неприятность, почти позор.
В словах полковника чувствовалась гнетущая его тревога за судьбу
дивизии. Он боялся встречи с противником потому, что дивизия была
обескровлена, а тылы отстали. И в то же время он хотел встретиться наконец с
этим исчезнувшим противником, сцепиться с ним, узнать, чего он хочет, на что
способен. Да и кроме того, просто пора было остановиться, привести людей и
хозяйство в порядок. Конечно, не хотелось даже себе самому сознаваться, что
его желание противоречит страстному порыву всей страны, но он мечтал, чтобы
наступление приостановилось. Таковы тайны ремесла.
А разведчики стояли молча, переминаясь с ноги на ногу. Вид у них был
довольно жалкий.
- Вот они, твои глаза и уши,- пренебрежительно сказал комдив начальнику
штаба и сел в машину. "Виллис" тронулся.
Разведчики постояли еще минуту, затем Травкин медленно пошел дальше, а
за ним двинулись и остальные.
По привычке прислушиваясь к каждому шороху, Травкин думал о своем
взводе.
Как и комдив, лейтенант и желал и боялся встречи с противником. Желал
потому, что так ему повелевал долг, и потому еще, что дни вынужденного
бездействия пагубно отражаются на разведчиках, опутывая их опасной паутиной
лени и беспечности. Боялся же потому, что из восемнадцати человек, имевшихся
у него в начале наступления, осталось всего двенадцать. Правда, среди них -
известный всей дивизии Аниканов, бесстрашный Марченко, лихой Мамочкин и
испытанные старые разведчики - Бражников и Быков. Однако остальные были в
большинстве вчерашние стрелки, набранные из частей в ходе наступления. Этим
людям пока очень нравится ходить в разведчиках, шагать друг за дружкой
маленькими группами, пользуясь свободой, немыслимой в пехотной части. Их
окружают почет и уважение. Это, разумеется, не может не льстить им, и они
глядят орлами, но каковы они будут в деле - неизвестно.
Теперь Травкин понял, что именно эти причины и заставляли его не
торопиться. Его огорчили упреки комдива, тем более что он знал слабость
Сербиченко к разведчикам. Зеленые глаза полковника глядели на него
хитроватым взглядом старого, опытного разведчика прошлой войны,
унтер-офицера Сербиченко, который из разделяющей их дали лет и судеб как бы
говорил испытующе: "Ну, посмотрим, каков ты, молодой, против меня, старого".
Между тем взвод вступил в селение. Это была обычная западноукраинская
деревня, разбросанная по-хуторскому. С огромного, в три человеческих роста,
креста смотрел на солдат распятый Иисус. Улицы были пустынны, и только лай
собак по дворам и едва приметное движение домотканых холщовых занавесок на
окнах показывали, что люди, запуганные бандитскими шайками, внимательно
присматриваются к проходящим по деревне солдатам.
Травкин повел свой отряд к одинокому дому на пригорке. Дверь открыла
старая бабка. Она отогнала большого пса и неторопливо оглядела солдат
глубоко сидящими глазами из-под густых седоватых бровей.
- Здравствуйте,- сказал Травкин,- мы к вам отдохнуть на часок.
Разведчики вошли вслед за ней в чистую комнату с крашеным полом и
множеством икон. Иконы, как солдаты замечали уже не раз в этих краях, были
не такие, как в России,- без риз, с конфетно-красивыми личиками святых. Что
касается бабки, то она в точности походила на украинских старух из-под Киева
или Чернигова, в бесчисленных холщовых юбках, с сухонькими, жилистыми
ручками, и отличалась от них только недобрым светом колючих глаз.
Однако, несмотря на ее угрюмую, почти враждебную молчаливость, она
подала захожим солдатам свежего хлеба, молока, густого как сливки, соленых
огурцов и полный чугун картошки. Но все это - с таким недружелюбием, что
кусок не лез в горло.
- Вот бандитская мамка! - проворчал один из разведчиков.
Он угадал наполовину. Младший сын старухи действительно пошел по
бандитской лесной тропе. Старший же подался в красные партизаны. И в то
время как мать бандита враждебно молчала, мать партизана гостеприимно
открыла бойцам дверь своей хаты. Подав разведчикам на закуску жареного
свиного сала и квасу в глиняном кувшине, мать партизана уступила место
матери бандита, которая с мрачным видом засела за ткацкий станок, занимавший
полкомнаты.
Сержант Иван Аниканов, спокойный человек с широким простоватым лицом и
маленькими, великой проницательности глазками, сказал ей:
- Что же ты молчишь, как немая, бабуся? Села бы с нами, что ли, да
рассказала чего-нибудь.
Сержант Мамочкин, сутулый, худой, нервный, насмешливо пробормотал:
- Ну и кавалер же этот Аниканов! Охота ему поболтать со старушкой!..
Травкин, занятый своими мыслями, вышел из дому и остановился возле
крыльца. Деревня дремала. По косогору ходили стреноженные крестьянские кони.
Было совершенно тихо, как может быть тихо только в деревне после
стремительного прохода двух враждующих армий.
- Задумался наш лейтенант,- заговорил Аниканов, когда Травкин вышел.-
Как сказывал комдив? Веселая война? Молоко пить да по бабам шататься...
Мамочкин вскипел:
- Что там комдив говорил, это его дело. А ты чего лезешь? Не хочешь
молока - не пей, вон вода в кадке. Это не твое дело, а лейтенанта. Он
отвечает перед высшим начальством. Ты нянькой хочешь быть при лейтенанте. А
кто ты такой? Деревенщина. Попался бы ты мне в Керчи, я бы тебя за пять
минут раздел, разул и рыбкам на обед продал.
Аниканов беззлобно рассмеялся:
- Это верно. Раздеть, разуть - это по твоей части. Ну и насчет обедов
ты мастер. Про это и говорил комдив.
- Ну и что? - наскакивал Мамочкин, как всегда уязвленный спокойствием
Аниканова.- И пообедать можно. Разведчик с головой обедает получше генерала.
Обед смелости и смекалки прибавляет. Понятно?
Розовощекий, с льняными волосами Бражников, круглолицый, веснушчатый
Быков, семнадцатилетний мальчик Юра Голубовский, которого все звали
"Голубь", высокий красавец Феоктистов и остальные, улыбаясь, слушали горячий
южный говорок Мамочкина и спокойную, плавную речь Аниканова. Только Марченко
- широкоплечий, белозубый, смуглый - все время стоял возле старухи у
ткацкого станка и с наивным удивлением городского человека повторял, глядя
на ее маленькие сухонькие ручки:
- Это же целая фабрика!
В спорах Мамочкина с Аникановым - то веселых, то яростных спорах по
любому поводу: о преимуществах керченской селедки перед иркутским омулем, о
сравнительных качествах немецкого и советского автоматов, о том, сумасшедший
ли Гитлер или просто сволочь, и о сроках открытия второго фронта - Мамочкин
был нападающей стороной, а Аниканов, хитро щуря умнейшие маленькие глазки,
добродушно, но едко оборонялся, повергая Мамочкина в ярость своим
спокойствием.
Мамочкина, с его несдержанностью бузотера и неврастеника, раздражали
аникановская деревенская солидность и добродушие. К раздражению
примешивалось чувство тайной зависти. У Аниканова был орден, а у него только
медаль; к Аниканову командир относился почти как к равному, а к нему почти
как ко всем остальным. Все это уязвляло Мамочкина. Он утешал себя тем, что
Аниканов - партиец и поэтому, дескать, пользуется особым доверием, но в душе
он сам восхищался хладнокровным мужеством Аниканова. Смелость же Мамочкина
была зачастую позерством, нуждалась в беспрестанном подстегивании самолюбия,
и он понимал это. Самолюбия у Мамочкина было хоть отбавляй, за ним
утвердилась слава хорошего разведчика, и он действительно участвовал во
многих славных делах, где первую роль играл все-таки Аниканов.
Зато в перерывах между боевыми заданиями Мамочкин умел показать товар
лицом. Молодые разведчики, еще не бывшие в деле, восхищались им. Он щеголял
в широченных шароварах и хромовых желтых сапожках, ворот его гимнастерки был
всегда расстегнут, а черный чуб своевольно выбивался из-под кубанки с
ярко-зеленым верхом. Куда было до него массивному, широколицему и
простоватому Аниканову!
Происхождение и довоенное бытие каждого из них - колхозная хватка
сибиряка Аниканова, сметливость и точный расчет металлиста Марченко,
портовая бесшабашность Мамочкина - все это наложило свой отпечаток на их
поведение и нрав, но прошлое уже казалось чрезвычайно далеким. Не зная,
сколько еще продлится война, они ушли в нее с головой. Война стала для них
бытом и этот взвод - единственной семьей.
Семья! Это была странная семья, члены которой не слишком долго
наслаждались совместной жизнью. Одни отправлялись в госпиталь, другие - еще
дальше, туда, откуда никто не возвращается. Была у нее своя небольшая, но
яркая история, передаваемая из "поколения" в "поколение". Кое-кто помнил,
как во взводе впервые появился Аниканов. Долгое время он не участвовал в
деле - никто из старших не решался брать его с собой. Правда, огромная
физическая сила сибиряка была большим достоинством,- он свободно мог сгрести
в охапку и придушить, если понадобится, даже двоих. Однако Аниканов был так
огромен и тяжел, что разведчики боялись: а что если его убьют или ранят?
Попробуй вытащи такого из огня. Напрасно он упрашивал и клялся, что, если
его ранят, он сам доползет, а убьют: "Черт с вами, бросайте меня, что мне
немец, мертвому-то, сделает!" И только сравнительно недавно, когда пришел к
ним новый командир, лейтенант Травкин, сменивший раненого лейтенанта
Скворцова, положение изменилось.
Травкин в первый же поиск взял с собой Аниканова. И "эта громадина"
сгреб здоровенного немца так ловко, что остальные разведчики и охнуть не
успели. Он действовал быстро и бесшумно, как огромная кошка. Даже Травкин с
трудом поверил, что в плащ-палатке Аниканова бьется полузадушенный немец,
"язык",- мечта дивизии на протяжении целого месяца.
В другой раз Аниканов вместе с сержантом Марченко захватил немецкого
капитана, при этом Марченко был ранен в ногу, и Аниканову пришлось тащить
немца и Марченко вместе, нежно прижимая товарища и врага друг к другу и
боясь повредить обоих в равной степени.
Рассказы о подвигах многоопытных разведчиков были главной темой долгих
ночных разговоров, они будоражили воображение новичков, питали в них
горделивое чувство исключительности их ремесла. Теперь, в период долгого
бездействия, вдали от противника, люди пообленились.
Плотно поев и сладко затянувшись махоркой, Мамочкин выразил желание
остановиться в деревне на ночь и раздобыть самогону. Марченко неопределенно
сказал:
- Да, спешить тут нечего... Все равно не догоним. Здорово утекает
немец.
В это время дверь отворилась, вошел Травкин и, показывая пальцем в окно
на стреноженных лошадей, спросил хозяйку:
- Бабушка, чьи это кони?
Одна из лошадей, большая гнедая кобыла с белым пятном на лбу,
принадлежала старухе, остальные - соседям. Минут через двадцать эти соседи
были созваны в старухину избу, и Травкин, торопливо нацарапав расписку,
сказал:
- Если хотите, пошлите с нами кого-нибудь из ваших ребят, он приведет
лошадей обратно.
Это предложение понравилось крестьянам. Каждый из них отлично знал, что
только благодаря быстрому продвижению советских войск немец не успел угнать
всю скотину и сжечь деревню. Они не стали чинить препятствий Травкину и тут
же выделили подпаска, который должен был отправиться с отрядом.
Шестнадцатилетний паренек в овчинном тулупчике был и горд и напуган
возложенным на него ответственным поручением. Распутав лошадей и взнуздав
их, а затем напоив из колодца, он вскоре сообщил, что можно трогаться.
Через несколько минут отряд конников пустился крупной рысью на запад.
Аниканов подъехал к Травкину и, косясь на скачущего рядом паренька, тихо
спросил:
- А не нагорит вам, товарищ лейтенант, за такую реквизицию?
- Да,- ответил Травкин, подумав,- может и нагореть. А немца мы все-таки
догоним.
Они понимающе улыбнулись друг другу.
Погоняя лошадь, всматривался Травкин в безмолвную даль древних лесов.
Ветер свирепо дул ему в лицо, а кони казались птицами. Запад озарился
кровавым закатом, и, как бы догоняя этот закат, неслись на запад всадники.
"О спорт!..
Никаких стимуляторов, кроме
жажды победы и мудрой тренировки,
не признаешь ты".
Пьер де Кубертен
1
При входе меня обыскали.
Крепко сбитый парашютист со скуластым угреватым лицом и озорными
глазами бесцеремонно потянул к себе мою белую сумку - подарок
правительства провинции Квебек прессе, - дернул змейку и запустил внутрь
обе руки. Его короткий пистолет-автомат уткнулся в мою грудь, неприятно
холодя кожу сквозь тонкую ткань рубашки. Руки парашютиста нащупали
"Практику", телевик и две банки кока-колы. Фотоаппарат и объектив не
возбудили у стража интереса, банки он извлек, встряхнул, настороженно
поднес к уху, прислушался, удовлетворенно крякнул и швырнул в сумку.
- О'кей! - разрешил наконец парашютист.
"Придется отказаться от сумки, - подумал я. - Обвешаюсь аппаратурой.
Как фотограф".
В подтрибунном, с высоким потолком, помещении, где разместился
пресс-центр, было многолюдно. На тесно расставленных столиках - новенькие
"Оливетти". По привычке я прошелся по залу, разыскал машинку с русским
шрифтом и отметил про себя ее местоположение. В дальнем углу под
прозрачным колпаком междугородного телефона разглядел знакомую седую
голову. С трудом протискиваясь между столиками и стульями, заваленными
сумками, фотоаппаратурой, пустыми фирменными стаканчиками кока-колы с
оттиснутой олимпийской эмблемой, переступая через чьи-то вытянутые ноги,
пробрался к Сержу Казанкини.
- Хелло, Серж!
Тот порывисто обернулся, вскочил, в глазах вспыхнула неподдельная
радость.
- Олех! Привет! Когда приехал? Что будешь пить? - закричал он с
итальянской горячностью (родители Сержа - офранцузившиеся итальянцы).
- Вчера прилетел. Пока сидели в Орли, звонил тебе в Франс Пресс.
Ответили: мсье Казанкини в Монреале. Если уж непременно хочешь выпить за
встречу, то мне закажи коньяк с водой. И кофе.
С Казанкини мы познакомились в Саппоро, в семьдесят втором. Наши
места в ложе прессы оказались рядом. Этого было достаточно, чтобы Серж с
самой непосредственной бесцеремонностью записал себя в мои друзья.
Казанкини поставил на столик два бокала, отодвинув в сторону
пресс-бюллетени, заполненные скучной информацией о приемах, шаблонными
сообщениями о пресс-конференциях, устраиваемых для журналистов частными
фирмами. Я успел разглядеть приглашение на завтра, на 10:00 в отель
"Шератон", где "IBM" обещала поведать о новинках электронных систем,
созданных специально для обслуживания Олимпийских игр.
- Сходим? - спросил я. Серж пробежал глазами приглашение и согласно
кивнул головой.
- О, американцы никогда не скупятся на выпивку! - объяснил он свой
интерес к пресс-конференции и поднял бокал. - За встречу! Славно, черт
возьми, что Пьер де Кубертен вытащил на свет божий эти Игры: они дают нам
возможность хоть раз в четыре года встречаться!
- Не богохульствуй. Для меня Игры - светлый праздник, что по-прежнему
притягивает, как магнит.
Коньяк был разбавлен тоником. Кусок льда плавал, как айсберг в
антарктических водах, и поднимавшийся газ белыми кипящими бисеринками
укрывал лед.
- Я вижу, - поддел меня Серж, - бассейн по-прежнему волнует.
- Первые два года вода снилась мне по ночам. Я прощался со спортом и
никак не мог проститься. Даже плакал втихомолку. Это в снах. В жизни
оказалось куда проще. Однажды не явился на тренировку, сказав себе: "Все,
старик, баста".
- Почему ты решил бросить? Стал проигрывать?
- Не чаще, чем прежде. Просто вдруг почувствовал, что с завистью
гляжу на молодых ребят.
- Молодых... Тебе-то самому сколько было?
- Двадцать четыре. Да разве в годах дело? Это приходит независимо от
возраста. И когда оно появляется, нужно уходить.
- Мне легче. Я никогда не занимался спортом. Еще выпьем?
- Нет, Серж, пойду погляжу, как люди плавают. Может, вечером?
- Уговор! Приходи к восьми в Центр де Жарден. Я засяду в баре. А пока
потружусь на Франс Пресс, которое столь благосклонно откомандировало меня
сюда...
Я забросил за плечо злополучную сумку и направился в бассейн.
Выход из пресс-центра вел прямо на трибуну, и больше не обыскивали.
Лишь миловидная девушка в малиновом форменном костюме мельком взглянула на
мое удостоверение личности, "ладанку", как мы их называли, висевшую на
груди, где было напечатано: "Олег Романько. СССР. Журналист".
Сердце предательски сжалось.
Бассейн плескался легкими волнами, а крыша над ним напоминала
перевернутую вверх дном ладью. Вода была голубая, а стеклянная стена за
вышкой сияла ослепительным июльским солнцем. Под потолком светились
гроздья прожекторов, суетились на подвесном мостике телеоператоры.
Я выбрал место поближе к старту, поднял шторку и включил телевизор.
По первой программе рекламировали пиво "Молсон": немолодой остроносый
мужчина с завидным наслаждением макал густые усы в белую пену. По другой
программе показывали фильм из жизни ковбоев, и я щелкнул снова. Аппарат
вплотную приблизил ко мне пловцов.
На экране Маккинли. Он совсем не изменился с тех пор, как я его видел
несколько лет назад. Даже, кажется, в той самой - в красную с голубым
клетку - рубашке. Глаза прячутся за темными стеклами очков, сухие губы
плотно сжаты, а голова повернута вправо и чуть наклонена вниз. Проследив
за его взглядом, я увидел Крэнстона.
Мне нравилось наблюдать, как Джон Крэнстон плывет. Он лежал на воде
высоко и плоско, словно кости у него, как у птицы, наполнены воздухом, а
руки взлетали и падали, взлетали и падали, и можно было разглядеть, как
между пальцами завихрялись белые бурунчики; и потому, что он греб без
остановки, без паузы, все тело его было обвито длинными пенящимися
струями. Если долго смотреть, могло почудиться, будто у него в пальцах
скрыты крошечные реактивные двигатели. Я никогда не видел, чтоб он
уставал. Иногда, после очередного скоростного броска, когда он касался
стенки и повисал на пенопластовой дорожке, на лице его появлялась
непроизвольная гримаса боли, выдававшая смертельную усталость мышц. Но
Крэнстон тут же спохватывался, наверное, стыдясь этой гримасы, искажавшей
его чуть продолговатое мужественное лицо, раньше срока махал рукой
Маккинли и снова бросался в воду.
"Иногда, подплывая к финишу, клялся себе, что теперь же, немедленно,
заброшу плавание и уйду, не было никаких сил терпеть разламывающую тебя на
части боль", - признался однажды Крэнстон. Я кивнул ему сочувственно
головой, ибо это состояние было и мне знакомо. Оно-то да еще кое-какие
личные обстоятельства вынудили меня раньше срока оставить тренировки. Но
было бы обидно, если б такое случилось и с Крэнстоном; за долгую жизнь в
спорте я не встречал человека, плавающего так красиво. Именно красиво (о
скорости я молчу, ибо кто не знает Джона Крэнстона, чемпиона и
рекордсмена, чьи секунды всегда выглядели фантастическими на фоне самых
блистательных достижений), и за его плаванием я готов наблюдать часами.
Между тем Маккинли взялся за секундомер.
Я тоже поспешно извлек из карманчика свой призовой "Лонжин" с
гравировкой и положил большой палец на головку.
Тренер что-то говорил, наклонившись к Крэнстону. Маккинли в свое
время считался неплохим пловцом; в Мельбурне, на Олимпийских играх, чистая
случайность помешала ему получить бронзовую медаль, но из завоеванного
четвертого места он сумел выжать максимум прибыли. Сразу после Игр он
распрощался с голубой дорожкой, организовал школу плавания в Калифорнии, и
спустя четыре года в Риме двое его ребят сумели пробиться в призеры.
Репутацию Маккинли едва не сгубил случай, когда у парня забрали золотую
медаль за употребление допинга. Отголоски этого грехопадения слышались
почти год, были исписаны горы бумаги, но Маккинли категорически отрицал
какую-нибудь причастность к использованию запрещенных анаболиков. Спустя
год Мондейл выиграл золотую медаль на чемпионате мира в Белграде и таким
образом реабилитировал и себя, и тренера. Мне трудно судить, как оно было
в действительности, но Маккинли вызывал у меня чувство настороженности,
впрочем, что темнить, - он мне просто не внушал доверия.
Когда Крэнстон начал тренироваться у Маккинли (а это произошло вскоре
после Игр в Мехико), я еще мало знал их обоих. Но позднее с Джоном у нас
завязалась искренняя дружба, с его тренером мы едва здоровались...
Маккинли пошел к старту, Джон не спеша поплыл туда же, расслабленно
выбрасывая руки и подолгу скользя после каждого гребка. Остальные пловцы,
видимо, по команде тренера, перебрались на соседнюю дорожку. Я догадался:
Крэнстон пойдет дистанцию. Сто или двести метров?
Джон взялся за бортик, неуловимым движением подтянулся и оказался
наверху. У него было длинное мускулистое тело, широкая мощная грудь, узкие
бедра и талия, которой позавидовала бы любая девушка. Я знал: весит он
восемьдесят восемь килограммов, наверное, никто в олимпийском бассейне
Монреаля не весил больше, но это не мешало ему плыть легко.
Джон вспрыгнул на тумбу, кончиками пальцев ощупал край. Встряхнул
мышцами, неспешно наклонился и, словно выброшенный катапультой, взлетел в
воздух, уже в воздухе включил ноги и сразу же, едва коснувшись
поверхности, рванул руками воду.
Я перевел дыхание и краем глаза взглянул на секундомер. Стрелка
отсчитывала секунды.
На Крэнстона никто не обращал внимания, бассейн был наполнен
мелькающими в воздухе руками, белыми бурунами и шумом взболтанной воды.
Тренерские свистки едва пробивались сквозь неумолчный гул.
Все! Я нажал головку секундомера.
Ну и дурацкий, наверное, вид у меня! Руки мелко тряслись, со лба
стекали соленые капли пота и заливали глаза, во рту пересохло так, что
свело челюсти.
Я не верил собственным глазам. Крэнстон проплыл сто метров (при всех
скидках на возможные ошибки с включением и выключением секундомера) за 48,
8 секунды!
Как вам популярнее объяснить, что значили эти микроскопические
частички времени для пловца? Джим Монтгомери и Джо Боттом незадолго до Игр
сумели "выплыть" из 51 секунды: чуть-чуть, на самую малость, заметную
разве что электронному секундомеру, опередили они стрелку. Их достижение
поспешили объявить фантастическим. Результат на стометровке, то есть
абсолютная скорость в воде, колебался на пределе человеческих
возможностей, и даже футурологи осторожно предсказывали время 50.0 - 49,9
на конец нашего века.
Я спустился к самому краю трибуны и, когда Крэнстон приблизился к
повороту, крикнул:
- Джонни!
Он услышал, остановился и стал крутить головой из стороны в сторону,
мне пришлось крикнуть еще. Увидев наконец, он глубоко нырнул, почти у
самого дна миновал плавающих и появился у бортика; оттолкнувшись от него,
легко выскочил и подбежал к трибуне.
- Фи-фьють, - присвистнул он и сказал, протягивая мокрую лапищу: -
Привет, Олег! (Джон - единственный из знакомых иностранцев произносил в
моем имени твердое "г").
Мы крепко пожали друг другу руки.
- Давно прилетел?
- Вчера.
- Ты видел, как я плыл?
- Видел... Но... - Я пожал плечами и неуверенно закончил: - Наверное,
мой секундомер...
- Ты не ошибся. Это нормально.
- Я не могу поверить...
- Я ждал этого восемь лет! Впрочем... - Он замолчал, не закончив
фразу, помрачнел, но тут же спохватился: - Слушай, я рад видеть тебя.
- Встретимся вечером?
- Нет, вечером занят. Тренировка. А что если нам сбежать из города? У
тебя как со временем?
- Пока Игры не начнутся, слоняюсь по Монреалю как турист. Начну
передавать шестнадцатого, накануне открытия.
- Распрекрасно! Целая неделя впереди. Шесть дней. А я прошу всего
три! Иду! - Крэнстон обернулся и помахал Маккинли рукой. - Так вот, завтра
в восемь я заеду за тобой. Надо отдохнуть перед стартами, расслабиться.
- Куда поедем?
- Здесь неподалеку есть чудесное местечко в Сент-Морис. Озеро с
дивным названием - Лунное, лес, домик и ни единой живой души в округе.
Словом, увидишь! Ты где остановился?
- В общежитии Монреальского университета. Корпус "С", 517-й номер.
- Это на Холме?
- Да. Вход возле памятника.
- Завтра в восемь, Олег!
Крэнстон разбежался, прыгнул в воду и вынырнул на шестой дорожке.
Я откинулся на спинку сиденья, вытащил из сумки банку с кока-колой,
щелкнул крышкой. Потом достал вторую и тоже выпил до дна. Результат
Крэнстона не шел из головы. Мне не надо было объяснять, каким чудовищным,
немыслимым трудом достигается такое!
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Ордынов решился наконец переменить квартиру. Хозяйка его, очень бедная
пожилая вдова и чиновница, у которой он нанимал помещение, по
непредвиденным обстоятельствам уехала из Петербурга куда-то в глушь, к
родственникам, не дождавшись первого числа, - срока найма своего. Молодой
человек, доживая срочное время, с сожалением думал о старом угле и
досадовал на то, что приходилось оставить его: он был беден, а квартира
была дорога. На другой же день после отъезда хозяйки он взял фуражку и
пошел бродить по петербургским переулкам, высматривая все ярлычки, прибитые
к воротам домов, и выбирая дом почернее, полюднее и капитальнее, в котором
всего удобнее было найти требуемый угол у каких-нибудь бедных жильцов.
Он уже долго искал, весьма прилежно, но скоро новые, почти незнакомые
ощущения посетили его. Сначала рассеянно и небрежно, потом со вниманием,
наконец с сильным любопытством стал он смотреть кругом себя. Толпа и
уличная жизнь, шум, движение, новость предметов, новость положения - вся
эта мелочная жизнь и обыденная дребедень, так давно наскучившая деловому и
занятому петербургскому человеку, бесплодно, но хлопотливо всю жизнь свою
отыскивающему средств умириться, стихнуть и успокоиться где-нибудь в теплом
гнезде, добытом трудом, по'том и разными другими средствами, - вся эта
пошлая проза и скука возбудила в нем, напротив, какое-то тихо-радостное,
светлое ощущение. Бледные щеки его стали покрываться легким румянцем, глаза
заблестели как будто новой надеждой, и он с жадностью, широко стал вдыхать
в себя холодный, свежий воздух. Ему сделалось необыкновенно легко.
Он всегда вел жизнь тихую, совершенно уединенную. Года три назад,
получив свою ученую степень и став по возможности свободным, он пошел к
одному старичку, которого доселе знал понаслышке, и долго ждал, покамест
ливрейный камердинер согласился доложить о нем в другой раз. Потом он вошел
в высокую, темную и пустынную залу, крайне скучную, как еще бывает в
старинных, уцелевших от времени фамильных, барских домах, и увидел в ней
старичка, увешанного орденами и украшенного сединой, друга и сослуживца его
отца и опекуна своего. Старичок вручил ему щепоточку денег. Сумма оказалась
очень ничтожною; это был остаток проданного с молотка за долги
прадедовского наследия. Ордынов равнодушно вступил во владение, навсегда
откланялся опекуну своему и вышел на улицу. Вечер был осенний, холодный и
мрачный; молодой человек был задумчив, и какая-то бессознательная грусть
надрывала его сердце. В глазах его был огонь; он чувствовал лихорадку,
озноб и жар попеременно. Он рассчитал дорогою, что может прожить своими
средствами года два-три, даже с голодом пополам и четыре. Смерклось,
накрапывал дождь. Он сторговал первый встречный угол и через час переехал.
Там он как будто заперся в монастырь, как будто отрешился от света. Через
два года он одичал совершенно.
Он одичал, не замечая того; ему покамест и в голову не приходило, что
есть другая жизнь - шумная, гремящая, вечно волнующаяся, вечно меняющаяся,
вечно зовущая и всегда, рано ли, поздно ли, неизбежная. Он, правда, не мог
не слыхать о ней, но не знал и не искал ее никогда. С самого детства он жил
исключительно; теперь эта исключительность определилась. Его пожирала
страсть самая глубокая, самая ненасытимая, истощающая всю жизнь человека и
не выделяющая таким существам, как Ордынов, ни одного угла в сфере другой,
практической, житейской деятельности. Эта страсть была - наука. Она снедала
покамест его молодость, медленным, упоительным ядом отравляла ночной покой,
отнимала у него здоровую пищу и свежий воздух, которого никогда не бывало в
его душном углу, и Ордынов в упоении страсти своей не хотел замечать того.
Он был молод и покамест не требовал бо'льшего. Страсть сделала его
младенцем для внешней жизни и уже навсегда неспособным заставить
посторониться иных добрых людей, когда придет к тому надобность, чтоб
отмежевать себе между них хоть какой-нибудь угол. Наука иных ловких людей -
капитал в руках; страсть Ордынова была обращенным на него же оружием.
В нем было более бессознательного влечения, нежели логически
отчетливой причины учиться и знать, как и во всякой другой, даже самой
мелкой деятельности, доселе его занимавшей. Еще в детских летах он прослыл
чудаком и был непохож на товарищей. Родителей он не знал; от товарищей за
свой странный, нелюдимый характер терпел он бесчеловечность и грубость,
отчего сделался действительно нелюдим и угрюм и мало-помалу ударился в
исключительность. Но в уединенных занятиях его никогда, даже и теперь, не
было порядка и определенной системы; теперь был один только первый восторг,
первый жар, первая горячка художника. Он сам создавал себе систему; она
выживалась в нем годами, и в душе его уже мало-помалу восставал еще темный,
неясный, но как-то дивно-отрадный образ идеи, воплощенной в новую,
просветленную форму, и эта форма просилась из души его, терзая эту душу; он
еще робко чувствовал оригинальность, истину и самобытность ее: творчество
уже сказывалось силам его; оно формировалось и крепло. Но срок воплощения и
создания был еще далек, может быть, очень далек, может быть, совсем
невозможен!
Теперь он ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно
вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. Все ему казалось
ново и странно. Но он до того был чужд тому миру, который кипел и грохотал
кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному ощущению. Он
как будто не замечал своего дикарства; напротив, в нем родилось какое-то
радостное чувство, какое-то охмеление, как у голодного, которому после
долгого поста дали пить и есть; хотя, конечно, странно было, что такая
мелочная новость положения, как перемена квартиры, могла отуманить и
взволновать петербургского жителя, хотя б и Ордынова; но правда и то, что
ему до сих пор почти ни разу не случалось выходить по делам.
Все более и более ему нравилось бродить по улицам. Он глазел на все,
как фланер1.
Но и теперь, верный своей всегдашней настроенности, он читал в ярко
раскрывавшейся перед ним картине, как в книге между строк. Все поражало
его; он не терял ни одного впечатления и мыслящим взглядом смотрел на лица
ходящих людей, всматривался в физиономию всего окружающего, любовно
вслушивался в речь народную, как будто поверяя на всем свои заключения,
родившиеся в тиши уединенных ночей. Часто какая-нибудь мелочь поражала его,
рождала идею, и ему впервые стало досадно за то, что он так заживо погреб
себя в своей келье. Здесь все шло скорее; пульс его был полон и быстр, ум,
подавленный одиночеством, изощряемый и возвышаемый лишь напряженною,
экзальтированной деятельностью, работал теперь скоро, покойно и смело. К
тому же ему как-то бессознательно хотелось втеснить как-нибудь и себя в эту
для него чуждую жизнь, которую он доселе знал, или, лучше сказать, только
верно предчувствовал инстинктом художника. Сердце его невольно забилось
тоскою любви и сочувствия. Он внимательнее вглядывался в людей, мимо него
проходивших; но люди были чужие, озабоченные и задумчивые... И мало-помалу
беспечность Ордынова стала невольно упадать; действительность уже подавляла
его, вселяла в него какой-то невольный страх уважения. Он стал уставать от
наплыва новых впечатлений, доселе ему неведомых, как больной, который
радостно встал в первый раз с болезненного одра своего и упал, изнеможенный
светом, блеском, вихрем жизни, шумом и пестротою пролетавшей мимо него
толпы, отуманенный, закруженный движением. Ему стало тоскливо и грустно. Он
начал бояться за всю свою жизнь, за всю свою деятельность и даже за
будущность. Новая мысль убивала покой его. Ему вдруг пришло в голову, что
всю жизнь свою он был одинок, что никто не любил его, да и ему никого не
удавалось любить. Иные из прохожих, с которыми он случайно вступал в
разговоры в начале прогулки, смотрели на него грубо и странно. Он видел,
что его принимали за сумасшедшего или за оригинальнейшего чудака, что,
впрочем, было совсем справедливо. Он вспомнил, что и всегда всем было
как-то тяжело в его присутствии, что еще и в детстве все бежали его за его
задумчивый, упорный характер, что тяжело, подавленно и неприметно другим
проявлялось его сочувствие, которое было в нем, но в котором как-то никогда
не было приметно нравственного равенства, что мучило его еще ребенком,
когда он никак не походил на других детей, своих сверстников. Теперь он
вспомнил и сообразил, что и всегда, во всякое время, все оставляли и
обходили его.
Неприметно зашел он в один отдаленный от центра города конец
Петербурга. Кое-как пообедав в уединенном трактире, он вышел опять бродить.
Опять прошел он много улиц и площадей. За ними потянулись длинные желтые и
серые заборы, стали встречаться совсем ветхие избенки вместо богатых домов
и вместе с тем колоссальные здания под фабриками, уродливые, почерневшие,
красные, с длинными трубами. Всюду было безлюдно и пусто; все смотрело
как-то угрюмо и неприязненно: по крайней мере так казалось Ордынову. Был
уже вечер. Одним длинным переулком он вышел на площадку, где стояла
приходская церковь.
Он вошел в нее рассеянно. Служба только-что кончилась; церковь была
почти совсем пуста, и только две старухи стояли еще на коленях у входа.
Служитель, седой старичок, тушил свечи. Лучи заходящего солнца широкою
струею лились сверху сквозь узкое окно купола и освещали морем блеска один
из приделов; но они слабели все более и более, и чем чернее становилась
мгла, густевшая под сводами храма, тем ярче блистали местами раззолоченные
иконы, озаренные трепетным заревом лампад и свечей. В припадке глубоко
волнующей тоски и какого-то подавленного чувства Ордынов прислонился к
стене в самом темном углу церкви и забылся на мгновение. Он очнулся, когда
мерный, глухой звук двух вошедших прихожан раздался под сводами храма. Он
поднял глаза, и какое-то невыразимое любопытство овладело им при взгляде на
двух пришельцев. Это были старик и молодая женщина. Старик был высокого
роста, еще прямой и бодрый, но худой и болезненно бледный. С вида его можно
было принять за заезжего откуда-нибудь издалека купца. На нем был длинный,
черный, очевидно праздничный, кафтан на меху, надетый нараспашку. Из-под
кафтана виднелась какая-то другая длиннополая русская одежда, плотно
застегнутая снизу до верха. Голая шея была небрежно повязана ярким красным
платком; в руках меховая шапка. Длинная, тонкая, полуседая борода падала
ему на грудь, и из-под нависших, хмурых бровей сверкал взгляд огневой,
лихорадочно воспаленный, надменный и долгий. Женщина была лет двадцати и
чудно прекрасна. На ней была богатая, голубая, подбитая мехом шубейка, а
голова покрыта белым атласным платком, завязанным у подбородка. Она шла,
потупив глаза, и какая-то задумчивая важность, разлитая во всей фигуре ее,
резко и печально отражалась на сладостном контуре детски-нежных и кротких
линий лица ее. Что-то странное было в этой неожиданной паре.
Старик остановился посреди церкви и поклонился на все четыре стороны,
хотя церковь была совершенно пуста; то же сделала и его спутница. Потом он
взял ее за руку и повел к большому местному образу богородицы, во имя
которой была построена церковь, сиявшему у алтаря ослепительным блеском
огней, отражавшихся на горевшей золотом и драгоценными камнями ризе.
Церковнослужитель, последний оставшийся в церкви, поклонился старику с
уважением; тот кивнул ему головою. Женщина упала ниц перед иконой. Старик
взял конец покрова, висевшего у подножия иконы, и накрыл ее голову. Глухое
рыдание раздалось в церкви.
Ордынов был поражен торжественностью всей этой сцены и с нетерпением
ждал ее окончания. Минуты через две женщина подняла голову, и опять яркий
свет лампады озарил прелестное лицо ее. Ордынов вздрогнул и ступил шаг
вперед. Она уже подала руку старику, и оба тихо пошли из церкви. Слезы
кипели в ее темных синих глазах, опушенных длинными, сверкавшими на млечной
белизне лица ресницами, и катились по побледневшим щекам. На губах ее
мелькала улыбка; но в лице заметны были следы какого-то детского страха и
таинственного ужаса. Она робко прижималась к старику, и видно было, что она
вся дрожала от волнения.
Пораженный, бичуемый каким-то неведомо сладостным и упорным чувством,
Ордынов быстро пошел вслед за ними и на церковной паперти перешел им
дорогу. Старик поглядел на него неприязненно и сурово; она тоже взглянула
на него, но без любопытства и рассеянно, как будто другая, отдаленная мысль
занимала ее. Ордынов пошел вслед за ними, сам не понимая своего движения.
Уже совершенно смерклось; он шел поодаль. Старик и молодая женщина вошли в
большую, широкую улицу, грязную, полную разного промышленного народа,
мучных лабазов и постоялых дворов, которая вела прямо к заставе, и
повернули из нее в узкий, длинный переулок с длинными заборами по обеим
сторонам его, упиравшийся в огромную почерневшую стену четырехэтажного
капитального дома, сквозными воротами которого можно было выйти на другую,
тоже большую и людную улицу. Они уже подходили к дому; вдруг старик
оборотился и с нетерпением взглянул на Ордынова. Молодой человек
остановился как вкопанный; ему самому показалось странным его увлечение.
Старик оглянулся другой раз, как будто желая увериться, произвела ли
действие угроза его, и потом оба, он и молодая женщина, вошли чрез узкие
ворота во двор дома. Ордынов вернулся назад.
Он был в самом неприятном расположении духа и досадовал на самого
себя, соображая, что потерял день напрасно, напрасно устал и вдобавок
кончил глупостью, придав смысл целого приключения происшествию более чем
обыкновенному.
Как ни досадовал он на себя поутру за свою одичалость, но в инстинкте
его было бежать от всего, что могло развлечь, поразить и потрясти его во
внешнем, не внутреннем, художественном мире его. Теперь с грустью и с
каким-то раскаянием подумал он о своем безмятежном угле; потом напала на
него тоска и забота о неразрешенном положении его, о предстоявших хлопотах,
и вместе с тем стало досадно, что такая мелочь могла его занимать. Наконец,
усталый и не в состоянии связать двух идей, добрел он уже поздно до
квартиры своей и с изумлением спохватился, что прошел было, не замечая
того, мимо дома, в котором жил. Ошеломленный и покачивая головою на свою
рассеянность, он приписал ее усталости и, подымаясь на лестницу, вошел
наконец на чердак, в свою комнату. Там он зажег свечу - и через минуту
образ плачущей женщины ярко поразил его воображение. Так пламенно, так
сильно было впечатление, так любовно воспроизвело его сердце эти кроткие,
тихие черты лица, потрясенного таинственным умилением и ужасом, облитого
слезами восторга или младенческого покаяния, что глаза его помутились и как
будто огонь пробежал по всем его членам. Но видение продолжалось недолго.
После восторга настало размышление, потом досада, потом какая-то бессильная
злость; не раздеваясь, завернулся он в одеяло и бросился на жесткую постель
свою...
Ордынов проснулся уже довольно поздно утром в раздраженном, робком и
подавленном состоянии духа, собрался наскоро, почти насильно стараясь
думать о насущных заботах своих, и отправился в сторону, противоположную
вчерашнему своему путешествию; наконец он отыскал себе квартиру где-то в
светелке у бедного немца, по прозвищу Шпис, жившего с дочерью Тинхен. Шпис,
получив задаток, тотчас же снял ярлык, прибитый на воротах и приглашавший
наемщиков, похвалил Ордынова за любовь к наукам и обещал сам усердно
позаняться с ним. Ордынов сказал, что переедет к вечеру. Оттуда он пошел
было домой, но раздумал и поворотил в другую сторону; бодрость воротилась к
нему, и он сам мысленно улыбнулся своему любопытству. Дорога в нетерпении
показалась ему чрезвычайно длинною; наконец он дошел до церкви, в которой
был вчера вечером. Служили обедню. Он выбрал место, с которого мог видеть
почти всех молящихся; но тех, которых он искал, не было. После долгого
ожидания он вышел краснея. Упорно подавляя в себе какое-то невольное
чувство, упрямо и насильно старался он переменить ход мыслей своих.
Раздумывая об обыденном, житейском, он вспомнил, что ему пора обедать, и,
почувствовав, что действительно голоден, зашел в тот же самый трактир, в
котором обедал вчера. Он уже и не помнил после, как вышел оттуда. Долго и
бессознательно бродил он по улицам, по людным и безлюдным переулкам и
наконец зашел в глушь, где уже не было города и где расстилалось
пожелтевшее поле; он очнулся, когда мертвая тишина поразила его новым,
давно неведомым ему впечатлением. День был сухой и морозный, какой нередко
бывает в петербургском октябре. Неподалеку была изба; возле нее два стога
сена; маленькая круторебрая лошаденка, понуря голову, с отвислой губой,
стояла без упряжи подле двуколесной таратайки, казалось об чем-то
раздумывая. Дворная собака ворча грызла кость вблизи разбитого колеса, и
трехлетний ребенок в одной рубашонке, почесывая свою белую мохнатую голову,
с удивлением глядел на зашедшего одинокого горожанина. За избой тянулись
поля и огороды. На краю синих небес чернелись леса, а с противоположной
стороны находили мутные снежные облака, как будто гоня перед собою стаю
перелетных птиц, без крика, одна за другою, пробиравшихся по небу. Все было
тихо и как-то торжественно-грустно, полно какого-то замиравшего,
притаившегося ожидания... Ордынов пошел было дальше и дальше; но пустыня
только тяготила его. Он повернул назад, в город, из которого вдруг понесся
густой гул колоколов, сзывавших к вечернему богослужению, удвоил шаги и
через несколько времени опять вошел в храм, так знакомый ему со вчерашнего
дня.
Незнакомка его была уже там.
Она стояла на коленях у самого входа между толпой молившихся. Ордынов
протеснился сквозь густую массу нищих, старух в лохмотьях, больных и калек,
ожидавших у церковных дверей милостыни, и стал на колени возле незнакомки.
Одежда его касалась ее одежды, и он слышал порывистое дыхание, вылетавшее
из ее уст, шептавших горячую молитву. Черты лица ее по-прежнему были
потрясены чувством беспредельной набожности, и слезы опять катились и сохли
на горячих щеках ее, как будто омывая какое-нибудь страшное преступление. В
том месте, где стояли они оба, было совершенно темно, и только по временам
тусклое пламя лампады, колеблемое ветром, врывавшимся через отворенное
узкое стекло окна, озаряло трепетным блеском лицо ее, которого каждая черта
врезалась в память юноши, мутила зрение его и глухою, нестерпимою болью
надрывала его сердце. Но в этом мучении было свое исступленное упоение.
Наконец он не мог выдержать; вся грудь его задрожала и изныла в одно
мгновение в неведомо сладостном стремлении, и он, зарыдав, склонился
воспаленной головой своей на холодный помост церкви. Он не слыхал и не
чувствовал ничего, кроме боли в сердце своем, замиравшем в сладостных
муках.
Одиночеством ли развилась эта крайняя впечатлительность, обнаженность
и незащищенность чувства; приготовлялась ли в томительном, душном и
безвыходном безмолвии долгих, бессонных ночей, среди бессознательных
стремлений и нетерпеливых потрясений духа, эта порывчатость сердца,
готовая, наконец, разорваться или найти излияние; и так должно было быть
ей, как внезапно в знойный, душный день вдруг зачернеет все небо и гроза
разольется дождем и огнем на взалкавшую землю, повиснет перлами дождя на
изумрудных ветвях, сомнет траву, поля, прибьет к земле нежные чашечки
цветов, чтоб потом, при первых лучах солнца, все, опять оживая,
устремилось, поднялось навстречу ему и торжественно, до неба послало ему
свой роскошный, сладостный фимиам, веселясь и радуясь обновленной своей
жизни... Но Ордынов не мог бы теперь и подумать, что с ним делается: он
едва сознавал себя...
Он почти не заметил, как кончилось богослужение, и очнулся, продираясь
за своей незнакомкой сквозь сплотившуюся у входа толпу. Порой он встречал
ее удивленный и светлый взгляд. Останавливаемая поминутно выходившим
народом, она не раз оборачивалась к нему; видно было, как все сильнее и
сильнее росло ее удивление, и вдруг она вся вспыхнула, будто заревом. В эту
минуту вдруг из толпы явился опять вчерашний старик и взял ее за руку.
Ордынов опять встретил желчный и насмешливый взгляд его, и какая-то
странная злоба вдруг стеснила ему сердце. Наконец, он потерял их в темноте
из вида; тогда, в неестественном усилии, он рванулся вперед и вышел из
церкви. Но свежий вечерний воздух не мог освежить его: дыхание спиралось и
сдавливалось в его груди, и сердце стало биться медленно и крепко, как
будто хотело пробить ему грудь. Наконец, он увидел, что действительно
потерял своих незнакомцев: ни в улице, ни в переулке их уже не было. Но в
голове Ордынова уже явилась мысль, сложился один из тех решительных,
странных планов, которые хотя и всегда сумасбродны, но зато почти всегда
успевают и выполняются в подобных случаях; назавтра в восемь часов утра он
подошел к дому со стороны переулка и вошел на узенький, грязный и нечистый
задний дворик, нечто вроде помойной ямы в доме. Дворник, что-то делавший на
дворе, приостановился, уперся подбородком на ручку своей лопаты, оглядел
Ордынова с ног до головы и спросил его, что ему надо.
Дворник был молодой малый, лет двадцати пяти, с чрезвычайно
старообразным лицом, сморщенный, маленький, татарин породою.
- Ищу квартиру, - отвечал с нетерпением Ордынов.
- Которая? - спросил дворник с усмешкою. Он смотрел на Ордынова так,
как будто знал все его дело
- Нужно от жильцов, - отвечал Ордынов.
- На том дворе нет, - отвечал загадочно дворник.
- А здесь?
- И здесь нет. - Тут дворник принялся за лопату.
- А может быть, и уступят, - сказал Ордынов, давая дворнику гривенник.
Татарин взглянул на Ордынова, взял гривенник, потом опять взялся за
лопату и после некоторого молчания объявил, что "нет, нету квартира". Но
молодой человек уже не слушал его; он шел по гнилым, трясучим доскам,
лежавшим в луже, к единственному выходу на этот двор из флигеля дома,
черному, нечистому, грязному, казалось захлебнувшемуся в луже. В нижнем
этаже жил бедный гробовщик. Миновав его остроумную мастерскую, Ордынов по
полуразломанной, скользкой, винтообразной лестнице поднялся в верхний этаж,
ощупал в темноте толстую, неуклюжую дверь, покрытую рогожными лохмотьями,
нашел замок и приотворил ее. Он не ошибся. Перед ним стоял ему знакомый
старик и пристально, с крайним удивлением смотрел на него.
- Что тебе? - спросил он отрывисто и почти шепотом.
- Есть квартира?.. - спросил Ордынов, почти забыв все, что хотел
сказать. Он увидал из-за плеча старика свою незнакомку.
Старик молча стал затворять дверь, вытесняя ею Ордынова.
- Есть квартира, - раздался вдруг ласковый голос молодой женщины.
Старик освободил дверь.
- Мне нужен угол, - сказал Ордынов, поспешно входя в комнату и
обращаясь к красавице.
Но он остановился в изумлении как вкопанный, взглянув на будущих
хозяев своих; в глазах его произошла немая, поразительная сцена. Старик был
бледен как смерть, как будто готовый лишиться чувств. Он смотрел свинцовым,
неподвижным, пронзающим взглядом на женщину. Она тоже побледнела сначала;
но потом вся кровь бросилась ей в лицо и глаза ее как-то странно сверкнули.
Она повела Ордынова в другую каморку.
Вся квартира состояла из одной довольно обширной комнаты, разделенной
двумя перегородками на три части; из сеней прямо входили в узенькую, темную
прихожую; прямо была дверь за перегородку, очевидно в спальню хозяев.
Направо, через прихожую, проходили в комнату, которая отдавалась внаймы.
Она была узенькая и тесная, приплюснутая перегородкою к двум низеньким
окнам. Все было загромождено и заставлено необходимыми во всяком житье
предметами; было бедно, тесно, но по возможности чисто. Мебель состояла из
простого белого стола, двух простых стульев и залавка по обеим сторонам
стен. Большой старинный образ с позолоченным венчиком стоял над полкой в
углу, и перед ним горела лампада. В отдаваемой комнате, и частию в
прихожей, помещалась огромная, неуклюжая русская печь. Ясно было, что троим
в такой квартире нельзя было жить.
Они стали уговариваться, но бессвязно и едва понимая друг друга.
Ордынов за два шага от нее слышал, как стучало ее сердце; он видел, что она
вся дрожала от волнения и как будто от страха. Наконец кое-как сговорились.
Молодой человек объявил, что он сейчас переедет, и взглянул на хозяина.
Старик стоял в дверях все еще бледный; но тихая, даже задумчивая улыбка
прокрадывалась на губах его. Встретив взгляд Ордынова, он опять нахмурил
брови.
- Есть паспорт? - спросил он вдруг громким, отрывистым голосом,
отворяя ему дверь в сени.
- Да! - отвечал Ордынов, немного озадаченный.
- Кто ты таков?
- Василий Ордынов, дворянин, не служу, по своим делам, - отвечал он,
подделываясь под тон старика.
- И я тоже, - отвечал старик. - Я Илья Мурин, мещанин; довольно с
тебя? Ступай...
Через час Ордынов уже был на новой квартире, к удивлению своему и
своего немца, который уже начинал подозревать, вместе с покорною Тинхен,
что навернувшийся жилец обманул его. Ордынов же сам не понимал, как все это
сделалось, да и не хотел понимать...
1
Итак, я снова на грани безумия. Чем это кончится, я не знаю.
И можно ли так жить человеку, когда чуть ли не через месяц ставится под
вопрос сама возможность его существования? Когда моя жизнь буквально через
три-четыре недели повисает на тонкой ниточке, и я с замиранием сердца
должен следить, не оборвется ли она...
Сегодня я пришел в институт и обратился к Крейцеру, чтобы он дал мне
какой-нибудь расчет.
В канцелярии было много народу. Поминутно растворялась дверь - одни
входили, другие выходили. В большие окна струился рассеянный свет
пасмурного утра и ложился на столы, покрытые прозрачным пластиком,
заваленные всевозможными бумагами.
Крейцер долго не отвечал мне. Он сидел за своим столом и рассматривал
какие-то списки с таким видом, будто и не слышал моей просьбы. А я стоял,
упершись взглядом в воротник его серого в клеточку пиджака, и думал о том,
что у меня никогда не было такого красивого и так хорошо сидящего костюма.
Это было долго. Потом Крейцер поднял голову и, глядя в сторону, а не на
меня, сказал, что пока ничего подходящего нет и что вообще большинство
расчетов передается сейчас просто в Вычислительный центр. После он отложил
те бумаги, которые только что читал, и взялся за другие.
И это Крейцер! Крейцер, с которым в студенческие годы мы вместе
ночевали в моей комнате и со смехом сталкивали друг друга с дивана на пол!
Крейцер, для которого я целиком написал его магистерскую работу...
Он молчал, и я молчал тоже.
Я совершенно не умею уговаривать и, когда мне отказывают, только тупо
молчу и потом, подождав, не скажет ли собеседник еще чего-нибудь,
удаляюсь, сконфуженно пробормотав извинение. Так бывает и здесь, в
институте, и в журнале "Математический вестник".
Но сегодня мне невозможно было уйти ни с чем. Если б я мог говорить, я
сказал бы Крейцеру, что не ел уже почти два дня, что мне нечем платить
дальше за комнату, что я изнервничался, не сплю ночами и что особенно по
утрам меня одолевают мысли о самоубийстве. Что должен же я завершить
наконец свою работу, одна лишь первая часть которой значит больше, чем вся
жалкая деятельность их института за десятки лет.
Но я не умею говорить, и я молчал. Я стоял у его стола - мрачная,
нелепая, деревянно неподвижная фигура.
А люди разговаривали о своих делах, и в большой комнате стоял бодрый
деловой шум. Хорошо одетые, сытые, самоуверенные люди, которые всю свою
жизнь едят по три или четыре раза в день и которым для того, чтобы жить,
не нужно каждый час напрягать свой ум и волю до самых последних пределов.
Некоторые исподтишка бросали на меня взгляды, и каждый из них думал, я
знаю, о чем: "Как хорошо, что это не я!"
В канцелярию вошла молодая женщина, выхоленная, в дорогой шубке, и,
подойдя к столу Крейцера, спросила, где ей взять гранки статьи, которая
идет в "Ученых записках".
Крейцер, отодвинувшись от стола и согнувшись, стал рыться в ящиках, а
она вскользь глянула в мою сторону и потом начала рассматривать меня
искоса снизу вверх. Сначала она увидела ботинки - мне не на что их
починить, потом брюки с мешками на коленках и, наконец, залоснившийся
галстук и воротничок рубашки, который так вытерся, что напоминает по краям
тычинки в пестике цветка. Затем ее взгляд поднялся еще выше, она
посмотрела мне в лицо и... испугалась. Она испугалась и покраснела.
Дело в том, что мы были знакомы. Это дочь декана нашего факультета, и
когда-то, лет восемь назад. Крейцер вечером завел меня к ним на чай.
Раньше у него была привычка таскать меня по своим знакомым и хвастать
моими способностями - меня считали будущим Эйнштейном или кем-нибудь в
таком роде. Эта молодая женщина была тогда семнадцатилетней девушкой и в
тот вечер во все глаза смотрела на меня, в то время как Крейцер расписывал
мои таланты.
Теперь она встретила меня в таком виде и испугалась, что я ее узнаю и
поздороваюсь.
Краска медленно заливала ее шею, потом стала подниматься по нежному
белому подбородку.
Я понял, о чем она думает, и равнодушно отвел взгляд в сторону.
По-моему, она была мне очень благодарна.
Затем и она ушла, и Крейцер наконец соблаговолил снова обратить на меня
внимание. Он с неудовольствием осмотрел меня с ног до головы, пошевелил
губами и сказал:
- Ну ладно, подожди. Кажется, у меня есть кое-что. Это относительно
магнитного поля вокруг контура.
Он поднялся со стула, подошел к несгораемому шкафу, отпер его и достал
папку с несколькими листками.
- Вот посмотри. Это нужно запрограммировать для обработки на счетной
машине.
Я взял листки, бегло проглядел их и сказал, что это можно было бы
сделать, применив метод Монте-Карло. Сам даже не знаю, почему я назвал
этот метод. Вероятно, потому, что я не имею права просто выполнять те
задания, которые мне дают в институте. Я должен вносить в решения что-то
новое, свое. Чем-то компенсировать Крейцеру те неприятности, которые
доставляю ему, будучи его знакомым.
- Монте-Карло? - Крейцер наморщил розовый лоб. - Да, понимаю... - Он
задумался, потом вяло улыбнулся. (Это улыбка должна была показать научный
энтузиазм, которого он в действительности не испытывал.) - Да, это можно
сделать. Понимаю. (На самом деле он ничего не понимал и не старался.)
Он сел за стол.
- Видишь ли, это чистая случайность. Расчет мы получили от заводов
"Акс". Должен был делать один наш сотрудник, но ему пришлось дать отпуск
из-за женитьбы. Впрочем, если ты рассчитаешь по-новому, будет даже удачно.
- Он опять задумался, сощурил глаза и кивнул. - Метод Монте-Карло...
Понимаю... Это интересно.
Мы договорились о сроке - неделя.
Я уже пошел было к двери, но вдруг он остановил меня:
- Подожди!
- Да.
Он кивком позвал меня.
- Послушай... - Он задумался на миг, как бы сомневаясь, стоит ли
вводить меня в эту тему. Потом сказал: - Ты не знаешь, где сейчас Руперт?
- Какой Руперт?
- Ну Руперт. Руперт Тимм, который был с нами на третьем курсе.
Способный такой парень. Кажется, он уехал тогда с родителями в Бразилию.
Ты не знаешь случайно, не вернулся ли он?
- Не знаю.
- А вообще среди твоих знакомых в городе нет никого, кто занимается
теоретической физикой?
- У меня нет знакомых.
Лицо его выразило удивление, потом он кивнул.
- Ну ладно. Все. Значит, через неделю.
И я вышел, унося с собой листки. Мне очень хотелось получить хотя бы
десять марок в качестве аванса, хотя бы даже пять. Но я не решился
спросить их у Крейцера, а он сам не предложил, прекрасно понимая между
тем, в каком я положении. Интересно, что при этом я не сказал бы, что
Крейцер жестокий человек. Просто я нахожусь в зависимости от него, и он
считает, что меня не надо баловать. Это меня-то!
А между прочим, вопросы о Руперте и о том, не знаю ли я кого-нибудь
другого физика-теоретика, я слышал уже второй раз в этом месяце. Меня
спрашивал на улице еще один из бывших сокурсников. Но мне не хотелось
занимать этим голову.
Я вышел из института, прошел три квартала и, войдя в Гальб-парк, уселся
там на скамью. Весна в этом году какая-то неудачная и серая, днем было
довольно холодно. Но я привык мерзнуть, и это мне не мешало. В парке не
было никого, кроме меня.
Хорошо, сказал я себе. Я сделаю этот расчет и получу возможность
существовать еще месяц. Заплатить за квартиру, купить кофе, сыру и
сигарет.
А дальше что? Еще через месяц?..
Да и, кроме того, какой ценой я оплачу этот будущий месяц? Ведь мне
нужно не просто сделать расчет. В институте уже привыкли, что я постоянно
вношу что-то новое в такие работы. Если я рассчитаю по старому методу, как
делают все, то Крейцер решит, что я не выполнил работу или выполнил плохо.
Но внести что-нибудь новое означает борьбу, мучительное напряжение
мысли, на которое я способен все меньше и меньше после одиннадцати лет
каторжной работы над своим открытием. Внести новое - это хождение из угла
в угол по комнате, сигареты за сигаретами, крепкий кофе, отчаянная
головная боль, бессонные ночи.
И все это лишь за один месяц жизни!
Я сидел на скамье, и вдруг мною овладел приступ отчаяния. Можно ли так
жить дальше?
Почему за каждый час бытия с меня спрашивается так много, в то время
как другие живут почти даром? Ну трудно ли существование Крейцера,
например? Трудно ли быть, скажем, продавцом в магазине - отрезать,
взвешивать хлеб и улыбаться покупателям? Или батраком - разбрасывать навоз
в поле? Или правительственным чиновником - отдавать распоряжения
нижестоящим и сидеть на совещаниях? Все эти люди не создают ничего нового,
а лишь манипулируют уже давно апробированными элементами мысли и действия.
Им не приходится преодолевать инерцию действительности, они сталкиваются
только с легковыполнимыми задачами, с тем, что не требует крайнего
напряжения разума и воли. Но отчего же я не такой, как Крейцер, не такой,
как другие? Почему я не одет в хороший костюм, почему я не сытый, не
самоуверенный? Отчего я чужой в этом городе, где каждый сумел встроиться в
общий поток жизни, найти в нем свою ячейку - тесную или просторную - и
катит себе день за днем?
Сколько времени я смогу еще выдерживать это балансирование на краю
пропасти? И имеет ли смысл выдерживать его дальше?
Таких сильных приступов отчаяния у меня никогда раньше не было. Мне
страшно сделалось - чем же это кончится?
Я встал, прошелся по аллее и решил, что сейчас поеду в
Хельблау-Вальдвизе и посмотрю на свое пятно. Я чувствовал, что, если мне
не удастся тотчас же подтвердить себе, что моя жизнь имеет какой-то смысл,
я не выдержу.
У меня в кармане было еще несколько пфеннигов, и прежде предполагалось,
что я зайду куда-нибудь в закусочную, съем полпорции сосисок с маленькой
булочкой. Но теперь я понимал, что деньги нужны мне на трамвай - доехать
до Хельблау-Вальдвизе и увидеть пятно.
Я вышел из парка и медленно, чтобы не расходовать понапрасну силы,
добрел до трамвайной остановки.
В вагоне было много народу, тепло, и поэтому, пока мы ехали через
центр, я немного согрелся. Потом у вокзала почти все пассажиры вышли. Я
сел и стал смотреть в окно.
Когда-то, во времена моего далекого детства, трамвайные поездки были
лучшим развлечением для меня и моей матери. Пока мы еще ехали по городу,
обычно не в вагоне, а на площадке, мать крепко держала меня за руку, а
сама, отвернувшись и почти касаясь лбом стекла, что-то шептала про себя,
нахмурив брови и едва шевеля губами. Она была молодая, лет на десять
моложе отца, и долго держала на него смутную обиду за то, что он привез ее
в наш город из Саксонии, где она родилась и выросла.
В нашем городе ей не понравилось, она не сошлась с женами немногих
отцовских приятелей и чем-то напоминала птицу, попавшую не в свою стаю.
Часть обиды мать переносила на меня, считая, что я, родившийся уже жителем
нашего города, тоже ее противник и союзник отца. Это выражалось в быстрых,
искоса сторонних взглядах, в том, что она обычно отмалчивалась при моих
детских вопросах и уходила в свой отчужденный шепот. Но, впрочем, я не
очень-то замечал это. Все-таки она была моя единственная мать, и мне не с
кем было ее сравнивать. А во время трамвайных прогулок так счастливо было
припластоваться носом к толстому вагонному стеклу, наблюдать знакомые
улицы, на которых по мере движения к окраине сады все шире раздвигали
дома, редели прохожие и все синее делалось небо. Трамвай добирался до
вокзала, где рельсовый круг проходил уже вплотную к полю колосящейся
пшеницы. В опустевшем вагоне кондуктор солидно и важно подсчитывал билеты.
Трамвай, заскрежетав, останавливался, все кругом окутывала неожиданная
огромная тишина, согретая солнцем, светлая и душистая. Мать, забыв про
свои обиды, резкая и быстрая в движениях, радостно подхватывала меня, и мы
бежали в поле.
Какие миры рухнули с тех пор, какие пропасти разверзлись!..
В ту эпоху город почти и кончался у вокзала. Дальше шли нивы,
перелески, бегущие по холмам, крестьянские дворы с красными крышами,
обсаженные ивами пруды, а за Верфелем открывалась светлая долина Рейна с
горами на левом лесистом берегу и доминирующим надо всем краем
полуразрушенным замком Карлштейн. Одним словом, то были пейзажи, которые
можно еще увидеть на гравюрах старинных немецких мастеров вроде Вольфа
Грубера или Альтдорфера и даже на акварелях поздних романтиков XIX века.
(Если, конечно, не замечать присущей большинству таких акварелей
слащавости.) Теперь же местность застроена и удивительным образом в то же
время полностью опустошена. В тридцатые годы вдоль линии трамвая наставили
прямоугольные железобетонные коробки, где должны были жить рабочие заводов
"Геринг-Верке". (Сейчас это "Акс".) Часть не успели достроить, а часть
была разрушена во время войны, и они так стоят теперь, поднимая к небу
гнутые железные прутья с нанизанными на них бесформенными кусками бетона и
вызывая мысли о внутренностях огромных, в клочья разорванных животных.
Бетонные коробки остались наконец позади. Трамвай - новая система -
остановился без скрежета.
Отсюда мне нужно было пройти еще около пяти километров лугами к лесу
Петервальд. Снег оставался уже только кое-где рыхлыми кучами у канав, он
потемнел и изноздрился. Но все равно было еще холодно. Вечерело. Природа
вокруг была по-весеннему неприбранной, косматой, сорной, болезненной.
Шлепая по грязи, я добрел до заброшенной мызы, разбитой прямым
попаданием бомбы, потом обошел вдоль канавы большое поле картофеля,
обрабатывать которое приезжают откуда-то издалека.
Поворачивая к лесу, я случайно обернулся и увидел сзади, шагах в
двадцати, небольшого роста мужчину в черном полупальто.
Я сделал вид, будто у меня развязался шнурок на ботинке, и пропустил
мужчину вперед.
У него было очень бледное лицо. Проходя мимо, он бросил на меня
странный взгляд: испуганный, жалкий, даже почему-то виноватый, однако
притом наглый и черпающий силу именно в своей слабости и
несопротивляемости, в готовности отказаться от всего и от самого себя в
том числе, что-то напоминающее жидкого морского моллюска, который живет
лишь благодаря тому, что уступает всякому давлению.
Он повернул на дорогу, ведущую в обход леса к хуторам. Фигура у него
тоже была необычная, как бы без костей, резиновая. Казалось, он мог бы
согнуться в любом месте.
Я подождал, пока он скроется за поворотом, и потом сам углубился прямо
в лес.
В прошлом году я очень точно запомнил место, где создал пятно, и теперь
шел уверенно. Свернул с тропинки, затем возле расщепленного молнией вяза
сделал поворот на прямой угол и отсчитал пятьдесят шагов густым
ольшаником.
Вот она, поляна, и тут у корней дуба должно быть пятно.
Я подошел к дубу, но пятна не было.
Черт возьми! Меня даже в пот бросило. Теоретически пятно должно было
оставаться здесь до скончания веков и дальше. Или до момента, когда я
найду способ его уничтожить. Но вот прошло пять месяцев, а пятна нет.
Я потоптался на месте, и меня осенило: это же не та поляна. До той я
должен отсчитать еще сорок шагов.
Я вышел на другую. Там стоял такой же дуб, а под ним груда хвороста.
(Раньше этой груды не было.)
Здесь!
Я присел на корточки и принялся лихорадочно раскидывать мокрые ветки.
Меня даже стало знобить, и я с трудом удержался, чтобы не застучать
зубами.
Но вот черное мелькнуло под ветками. Еще несколько взмахов руками, и
оно освободилось со всех сторон.
Ф-ф-фу! Я вздохнул и встал.
Здесь оно и было, мое пятно. То, чем я, умирая, отвечу на вопрос, зачем
существовал.
Черное пятно, как огромная капля китайской туши, только не мажущейся,
висело в воздухе в полуметре от земли, не опираясь ни на что. Кусок
непроницаемой для света черноты. Кусок космической внеземной тьмы, кусок
состояния, который я создал сначала на кончике пера в результате
одиннадцати лет вычислений и размышлений, а потом воплотил вот здесь.
Тысячелетия пройдут, и, если люди не поймут, как оно сделано, они не
смогут ни уничтожить его, ни сдвинуть с места. Дуб сгниет и упадет, почва
может опуститься, а пятно все так же будет здесь висеть. Местность может
подняться, но и тогда в тверди скалы или в слое каких-нибудь туфов пятно
будет спрятано, но не уничтожено.
Я сунул носок ботинка в эту черноту и вынул его. Потом я сел на
корточки и протянул к пятну руку. Мне хотелось купать в нем ладони.
И в этот момент я почувствовал, что кто-то наблюдает за мной сзади. Я
повернулся и увидел его.
Из-за густого ольшаника нерешительно поднялся мужчина. (Но не тот, не
бледный, которого я встретил.) Может быть, я и испугался бы, что меня
застали возле пятна, но просто не успел. Меня сразу успокоила
нерешительность незнакомца.
Это был коренастый мужчина средних лет, с красным обветренным лицом и
такими же красными большими руками, одетый в брезентовую рабочую куртку,
испачканную на плече, в ватные брюки и тяжелые грубые ботинки.
Сначала я подумал, что это хозяин одного из хуторов с другой стороны
леса, но затем - по какой-то оторопелости и робости на его лице - понял,
что он может быть только наемным работником.
Три или четыре секунды мы смотрели друг на друга - я все так же сидя.
Потом он сделал несколько шагов, подошел ко мне и сказал:
- Э-э...
- Здравствуйте, - сказал я.
Он сунул руки в карманы, вынул и потер одна о другую.
- Вы тоже знаете про это? - Он подбородком показал на пятно.
- Знаю, - ответил я. - И вы?
- Я его увидел сегодня утром. - Он подумал. - Сначала испугался, что
это у меня в глазах, а потом понял, что оно есть. Это я его завалил
хворостом.
Мы помолчали, и он сказал:
- Я ломал ветки для метел. Потом увидел, как вы сюда идете, и пошел за
вами.
Очевидно, он считал, что должен объяснить мне, как попал на поляну.
- Да, - кивнул я. - Я видел это пятно осенью. И приехал посмотреть,
осталось ли оно еще. Любопытно, правда? - Тут я протянул руки к пятну,
намереваясь погрузить в него пальцы. Но мужчина шагнул вперед.
- Не надо! Не трогайте! Вдруг взорвется.
- Да нет, - сказал я. - Оно не взорвется. Вы же сами закидывали его
хворостом.
Я снова протянул руку, но он опять остановил меня. На его лице был
страх.
- Лучше не трогать. Не надо.
Он не мог понять, что если взрыва не последовало, когда пятно
пересекали первые ветви, то ничего не будет и сейчас.
Быстро подходил вечер, начало темнеть.
- Его ничем не сдвинуть, - сказал он. - Видите, висит само.
- Да, - согласился я. - Очень интересно, верно?
Но он покачал головой.
- Не нравится мне это. Лучше бы его не было.
- Почему?
Он беспокойно переступил с ноги на ногу. (От него ощутимо пахло хлевом,
и этот запах, соединенный с его нерешительностью, еще раз подтвердил мне,
что он батрак на одном из хуторов.)
- Нехорошо это, - вдруг начал он с горечью. Потом сразу запнулся и
задумался. - Уж слишком много разных штук.
- Каких штук?
- Ну, атомные бомбы... Водородные. Всякое такое... И вот это пятно.
Зачем оно?
- Не знаю, - сказал я и посмотрел на него в упор.
Глаза у него были светлые, голубые и выделялись на красном лице.
Некоторое время он выдерживал мой взгляд, потом отвел глаза в сторону.
Опять мы молчали, и это молчание становилось тягостным.
- Ну ладно, - сказал я. - Давайте закидаем его, что ли?
- Давайте.
Вдвоем мы быстро закидали пятно, потом я спросил, куда ему идти.
Оказалось, что из леса нам вместе.
Мы пошли тропинкой. У него была неровная походка - он как бы чуть
подпрыгивал через шаг. В одном месте он свернул в сторону и тотчас
возвратился на тропинку с перекинутыми через плечо двумя большими
вязанками прутьев.
- Я работаю у Буцбаха, - сказал он, и снова это прозвучало каким-то
извинением. Как будто он пояснял, что взял хворост не для себя, а для
Буцбаха.
Несколько минут мы шагали молча, потом он заговорил:
- Нехорошо это. Я весь день о нем думаю. - Вдруг он остановился. -
Лучше, пожалуй, уехать отсюда. Как вы думаете?
Он бросил прутья на землю.
- Уехать?
- Уехать. Потому что кто его знает, что оно такое. Раньше этого не
было. Я никогда не видел.
Здесь, на выходе из леса, поднялся ветер. Мне стало холодно, и ему,
наверное, тоже.
Уже совсем стемнело.
- Уеду. Да! И вам тоже советую. - Он поднял руку и вытер нос. - Нет,
точно. Добром это не кончится. Сейчас заберу жену, ребят и поеду. - Он
говорил с неожиданной горячностью.
- Но послушайте, - сказал я, - к чему такая спешка? Пока ведь это вам
ничем не грозит.
Но он не дал мне договорить.
- Нет-нет. - Он взял хворост на спину. - Вы видите, что это за штука.
Висит себе ни на чем. К хорошему это не приведет, я знаю. Всегда
начинается с маленького, а потом... У меня же дети. Просто поеду сегодня.
Прощайте. - Он кивнул мне и зашагал прочь, но затем вдруг остановился,
повернулся и своей прыгающей походкой подошел ко мне.
Он положил мне руку на плечо, и тут я заметил, что на левой у него не
хватало двух пальцев, безымянного и мизинца. Он придвинулся ко мне
вплотную.
- Послушайте.
- Что?
- Уезжайте, - сказал он тоскливым шепотом. - Уезжайте скорее.
- Но куда? - спросил я. (На миг я даже сам испугался своего пятна и
внутренне отделился от него.) - Куда?
- Куда? - Он задумался. - Куда-нибудь... Да, именно куда-нибудь, но
только подальше. Чтобы оно не так скоро дошло. Я вам советую. Прощайте.
Он зашагал вдоль леса и быстро исчез в темноте.
Оставшись один, я некоторое время смотрел ему вслед, потом вздохнул и
огляделся.
- Проклятье!
Здесь действительно было от чего затосковать.
Черное поле лежало передо мной. Смутно виднелась труба разрушенного
дома. Рядом было пусто и темно, но справа вполнеба сиял багровый отсвет
заводов "Акс", затмевая звезды, а слева, со стороны военного стрельбища,
где испытывали реактивные двигатели, горизонт вспыхивал синевато-белым, и
оттуда доносился грохот, будто гиганты ковали на наковальне. Современная
цивилизация! Огромный темный пустырь под пологом ночи был похож на
марсианский пейзаж либо на адскую лабораторию, на полигон, где готовится
гибель для всего человечества. А ведь это та самая местность, которая
только тридцать лет назад так напоминала идиллические пейзажи доброго
старика Альтдорфера...
Я уже сильно устал, а мне предстояло пройти пять километров по грязи в
темноте. И при этом нужно было торопиться, чтобы успеть на трамвай.
Пустившись в дорогу, я брел около полутора часов, ни о чем не думая и
придерживая рукой ворот плаща, чтобы не очень задувало в грудь. Потом меня
вдруг стукнуло: а ведь этот человек, этот мужчина, был первый, кто
познакомился с моим открытием. И что же? Какие чувства это у него
вызвало?.. Только страх. На первый взгляд это может показаться диким. А
если вдуматься?
Чего он, этот батрак, может ожидать от успехов физики - только новых
ужасов и новых предательств. Конечно, он испугался черного пятна и хочет,
чтоб его дети были подальше от него.
Я остановился, закрыл глаза, и на миг мне представилось, как этот
бедняга возвращается сейчас в полусарай, служащий ему жилищем, освещенный
единственной тусклой лампочкой без колпака. В сарае холодно и неуютно,
дует из щелей, жена и дети лежат на общей постели. Он возвращается и будит
их. Жена и белоголовые ребятишки молча смотрят на него и покорно начинают
собираться. В таких трудовых семьях, которым приходится бродяжничать в
поисках работы, все делается без лишних расспросов и разговоров. Там не
капризничают и не обсуждают. Ведь это мне мужчина показался забитым и
нерешительным, а для детей он отец, самый сильный, самый умный на земле.
Семья укладывает кастрюли, одежду, а потом батрак пойдет и постучится в
дом этого самого Буцбаха.
И все это из-за меня...
Кошмарная была ночь. Я брел и брел, шатаясь от усталости, и, конечно
же, опоздал на трамвай.
Возле трамвайного круга, в темноте, мне на миг показалось, будто я вижу
у будки, где отдыхают кондукторы и вожатые, ту резиновую фигурку в
полупальто, что обогнала меня на пути в Петервальде. Сердце пронзило
страхом: вдруг кто-нибудь выследил меня и пятно? Я быстро подошел к будке,
но за ней никого не было.
Начался дождь. Темнота настороженно и тихо шептала вокруг.
Никого не было, и в то же время что-то подсказывало мне, что я не один
в окрестности.
Я постоял около будки минут пять, потом успокоился и пошагал дальше.
Окраина города, уже совсем пустая, дышала холодом, но в центре было
светло, оживленно и даже как-то теплее. От голода у меня кружилась голова,
я прислонился к прилавку цветочного киоска через дорогу от ресторана, и
тут меня снова взяло отчаяние. Пятно не помогло. Этот второй приступ был
еще сильнее первого.
И что я такое здесь, в этом городе? Зачем я живу? Как я живу?
Я просто физически чувствовал, как волны отчаяния перекатываются у меня
в черепной коробке по мозгу. Я громко застонал и испугался. Неужели я
схожу с ума? Все, что было сегодня, вертелось у меня перед глазами:
Крейцер, дочь декана, мое пятно, виноватый бездонный взгляд маленького
резинового мужчины, красное лицо батрака...
Потом я взял себя в руки. Помотал головой и сжал зубы.
Нет, я должен держаться. Ведь еще не кончен мой труд.
Я должен сохранить способность мозга к работе. Есть все-таки надежда,
что мне удастся закончить вторую часть с пятном.
Необходимо бороться. Надо думать о хорошем. В конце концов, я не один.
Есть же еще Валантен, мой друг. Ему тоже бывало так трудно.
Я сказал себе, что завтра увижу Валантена. Пойду в галерею и встречусь
с ним.
1
Мрачно насупясь, мужчина нерешительно направился через всю рубку
космолета к койке, где в очень напряженной позе неподвижно лежала женщина.
Он наклонился над ней и произнес задумчиво:
- Мы сбрасываем скорость, Мерла.
Ни ответа, ни малейшего движения, ни даже легкого трепета ее нежных,
неестественных бесцветных щек. Только чуть расширились с каждым вдохом ее
изящные ноздри. Вот и все.
Дригг приподнял ее руку, затем отпустил. Рука тут же упала, как кусок
безжизненного дерева, а тело так и осталось неестественно напряженным. Он
осторожно приподнял веки ее глаз, заглянул внутрь, но увидел только
незрячую, как бы подернутую дымкой мертвенную голубизну.
Мужчина выпрямился и так и стоял в полнейшей тишине рубки мчавшегося
все еще с огромной скоростью космолета. Из-за напряженности позы и мрачной
непреклонности жесткого, худого лица, он казался подлинным воплощение
неумолимой, беспощадной расчетливости.
Если я оживлю ее сейчас - такие невеселые мысли роились в его голове
- у нее будет больше времени для того, чтобы напасть на меня, да и сил
будет побольше. Если же замешкаюсь с этим, она ослабнет настолько, что...
Мало-помалу выражение его лица смягчилось. Немного спала с его лица
усталость, накопившаяся за те многие годы, что он провел вместе с этой
женщиной в черной пустоте космоса, усталость, которая едва не уничтожила
его сверхъестественную логику. Суровое сострадание коснулось его - и
решение было принято.
Он приготовил раствор и сделал инъекцию в руку женщины. В серых
глазах его сверкнул стальной блеск, когда он приблизил губы почти к самому
ее уху и проникновенно произнес:
- Мы вблизи планетной системы. Там будет кровь, Мерла! И жизнь!
Женщина пошевелилась; какое-то мгновенье она казалась оживающей
золотоволосой куклой. Точеные ее щеки оставались бесцветными, однако в
глазах появилась некоторая настороженность. Взгляд ее становился все более
и более враждебным, хотя и не очень уверенным.
- Я была отравлена, - произнесла она и неожиданно перестала походить
на куклу.
Теперь она глядела на мужчину в упор, а ее лицо сразу же лишилось
почти всей привлекательности.
- Неправда ли, чертовски забавно, Джил, что вот вы-то сам в полном
порядке? Я бы могла даже подумать...
Мужчина оставался все таким же сосредоточенным, настороженным.
- Хватит, - довольно грубо перебил ее он. - Ты зря тратишь энергию и
прекрасно это понимаешь. В любом случае нам непременно надо приземлиться.
Оцепенение, в котором до сих пор находилась женщина, постепенно стало
ее покидать. С немалым трудом она присела на кровати и задумчиво
произнесла:
- Меня не страшит риск, связанный с этим. Ведь это же не
галактическая планета, верно?
- Здесь, в этом секторе, нет планет, входящих в Галактическую
Федерацию. А вот Наблюдатель здесь имеется. Я перехватываю все его
секретные сигналы по ультрарадио, которые он передает в течение последних
двух часов. - В тоне мужчины появились презрительные насмешливые нотки. -
В этих сообщениях все корабли предупреждаются о том, чтобы не смели даже
приближаться к этой планете, так как планета не готова к какого-либо рода
контактам с галактическими планетами.
В его голосе появилось сатанинское ликование, которое передалось и
женщине. Она пристально поглядела на своего спутника, зрачки ее
непроизвольно расширились.
- Ты имеешь в виду... - затаив дыхание от невысказанной радости,
прошептала женщина.
Он только пожал плечами.
- Мощность принимаемых сигналов сейчас небольшая. Сейчас мы
определим, на какой стадии развития находится эта система. Но я не
сомневаюсь в том, что надежд наших она не обманет.
Подойдя к панели управления, мужчина постепенно погрузил рубку
корабля в полную темноту и включил автоматические камеры внешнего обзора.
На экране, занимавшем всю противоположную стену, начало формироваться
изображение.
Поначалу не было ничего, кроме яркой точки в самом центре усыпанного
звездами участка неба, затем перед глазами наблюдателей мало-помалу начала
разворачиваться панорама всей планеты с ее материками и океанами. С экрана
послышался голос:
- В этой звездной системе имеется всего лишь одна обитаемая планета,
третья от Солнца. Живущие на ней называют ее Землей. Она колонизована
галактами примерно семь тысяч лет тому назад. Процедура колонизации была
стандартной. Сейчас планета находится на третьей стадии развития,
располагая ограниченными средствами космических путешествий вот уже
примерно сто лет. Она...
Быстрым движением мужчина погасил изображение на экране и включил
свет, затем с нескрываемым торжеством посмотрел на женщину.
- Третья стадия! - нежно произнес он, хотя в тоне его голоса сквозили
скептические нотки, и как будто он сам никак еще не мог поверить этому. -
всего лишь третья стадия. Мерла, ты хотя бы отдаешь себе отчет, что это
означает? Другой такой возможности может не представиться за целые
тысячелетия. Я намерен дать клич всему нашему племени дриггов. Если нам не
удастся благополучно убраться отсюда с несколькими танкерами, до предела
загруженными кровью и целыми батареями жизненной энергии, мы не
заслуживаем того, чтобы быть бессмертными. Мы...
Он повернулся к коммуникатору. Охваченный беспредельным ликованием,
он утратил обычную осторожность, но все-таки краешком глаза успел
заметить, как женщина взметнулась с края своей койки. Он несколько
запоздал с тем, чтобы отклониться в сторону. Конвульсивное движение спасло
его только частично. Встретились не их губы, а только щеки.
От его лица к лицу женщины переметнулся язык голубого пламени.
Обжигающая его энергия мгновенно обуглила кожу ее щек, обнажив
кроваво-красные ткани под кожей. Он едва не повалился на пол от
потрясения, затем, отчаянно напрягши все силы, безумным рывком
высвободился.
- Я переломаю тебе все кости! - в неистовстве вскричал он.
С пола, куда он отшвырнул от себя женщину, ушей его достиг ее
отвратительно злобный смех, в котором клокотала столь долго подавляемая ею
слепая ярость.
- Значит, - прорычала она, - у тебя в самом деле был тайный источник
жизни, источник только для тебя самого. Гнусный обманщик!
Злобная его обида, горькое разочарование постепенно уступили в его
сознании место пониманию бессмысленности гнева. Стараясь изо всех сил
побороть слабость, которая тяжеленными гирями висела на всех его мышцах,
он опрометью бросился к пульту управления и начал лихорадочно производить
необходимые настройки, чтобы возвратить корабль в нормальное пространство
и время.
Однако властные требования оголодавшего его тела не оставляли его ни
на минуту. Дважды приступы изнурительной тошноты швыряли его на койку, где
он катался в бессильной ярости, но каждый раз ему удавалось перебороть эти
приступы и вернуться к пульту управления, где он сидел низко уронив на
грудь голову, ощущая, как мучительное напряжение все больше и больше
охватывает его всего целиком, сжимает стальными обручами каждую клетку его
тела...
Он едва не разогнал свой корабль до совершенно недопустимой скорости,
превратив его в ослепительный яркий болид, вонзившийся наконец в атмосферу
третьей планеты. Однако высокопрочные металлы, из которых был сделан его
корпус, устояли перед этим невообразимыми перегрузками и не позволили
кораблю превратиться в бесформенную глыбу, а колоссальная его скорость
стала быстро снижаться под воздействием яростно взревевших
реверсировавшихся двигателей, что давало возможность выдержать давление
воздуха, которое неумолимо нарастало с каждой милей приближения корабля к
поверхности планеты.
Женщина помогла ему протиснуть свое ставшее уже почти безжизненным
тело в крохотную спасательную шлюпку. Теперь он отлеживался в ней,
набираясь сил и глядя с напряженной настороженностью вниз на сверкавшее
море огней - первый город, который заприметил на ночной стороне этой
странной планеты. Он с тупым безразличием наблюдал за тем, как женщина
осторожно посадила их маленький летательный аппарат в черноту тени
небольшого переулка. И вследствие того, что спасение теперь оказалось
таким близким, надежда давала ему силы шагать рядом с женщиной по скудно
освещенной близлежащей улице жилого района, в котором они совершили
посадку.
Вот так бы и брел по улице, не разбирая дороги, если бы пальцы
женщины не удержали его и не потянули в тень другого переулка.
- Ты что, совсем потерял голову? - прошептала она. - Ложись. Мы
останемся здесь, пока кто-нибудь не пройдет мимо.
Асфальт показался ему необычайно твердым, но через какое-то мгновенье
мучительного отдыха он снова ощутил некоторый прилив жизненных сил и
оказался уже в состоянии выразить вслух те горькие мысли, что не выходили
у него из головы.
- Если бы ты не украла у меня большую часть столь тщательно
сберегавшейся мною жизни, наше положение не было бы таким отчаянным. Ты
ведь прекрасно понимаешь, насколько важно, чтобы я оставался в прекрасной
физической форме.
В темноте женщина какое-то время лежала с ним рядом; затем раздался
ее явно дерзкий шепот:
- Нам обеим крайне нужна замена крови и переразрядка жизнью.
Возможно, я в самом деле забрала ее у тебя чуть больше, чем необходимо, но
это произошло только из-за того, что я вынуждена была отбирать ее у тебя
силой. Ты бы ни за что не поделился ею со мной по доброй воле, и ты это
сам прекрасно понимаешь.
Бессмысленность каких-либо доводов вынуждала его к молчанию, но по
мере того, как лениво тянулись минуты, все более накапливавшаяся в нем
потребность безотлагательного удовлетворения жизненно необходимых
физиологических потребностей снова овладела его мыслями и он горестно
произнес:
- Ты, разумеется, понимаешь, что раскрыли наше присутствие здесь. Нам
следовало бы подождать, пока не подойдут другие. У меня нет ни малейшего
сомнения насчет того, что наш корабль опознан Галактическим Наблюдателем,
имеющем резидентуру в этой системе, везде и для того, как мы достигли
внешних планет. Они прицепили к нам датчики, которые сразу же разоблачат
наше местонахождение, куда бы мы ни подались, и, независимо от того,
насколько тщательно мы припрячем свой корабль, им всегда будет абсолютно
точно известно, где он находится. Невозможность скрыть энергию и систему
привода, необходимые для преодоления межзвездного пространства; а
поскольку сами они вряд ли совершат ошибку, проявляя энергию такого
масштаба на планете, достигшей лишь третьей ступени развития, мы не вправе
рассчитывать на то, что нам удастся обнаружить их местонахождение подобным
же образом. Мы должны быть в отстоянной готовности к нападению какого-либо
рода. Единственное, на что нам остается надеяться, так это только на то,
что эта глухая планета не удостоилась внимания хотя бы на одного из
великих галактов.
- Хотя бы одно из них! - Шепот женщины был сдавленным, она прямо-таки
задыхалась от ярости, однако затем овладела собою и отрезала раздраженно:
- Не пытайся испугать меня. Ты же сам неоднократно мне говорил...
- Будет, будет... - слова мужчины звучали устало, вымучено. - Само
наше существование в течение вот уже миллиона лет вполне доказало тот
факт, что они считают нас недостойными особого внимания. И, - несмотря на
ужасающую слабость, в тоне его голоса появилось презрение, - пусть только
попробует любой из агентов, которых загоняют на такие захолустные планеты,
попытаться остановить нас.
- Тише! - взволнованно прошептала женщина. - Шаги! Поднимайся!
Тень легла ему на глаза, и до его сознания дошло, что женщина встала.
Затем он почувствовал, что она тащит его за плечами. Шатаясь, он встал на
ноги.
- Не думаю, - уныло произнес он, что я еще в состоянии...
- Джил! - Ее шепот подстегивал его, руки ее трясли его тело. - Это
мужчина и женщина. Это жизнь, Джил, жизнь!
ЖИЗНЬ!
Сделав последнее огромное усилие, мужчина выпрямился. Искра
неиссякаемой воли к жизни, искра, что провела его через все эти суровые
миллионы миль и еще более суровые годы, вспыхнула теперь внутри него ярким
пламенем. Быстро и легко он зашагал в ногу с Мерлой, решительно
направляясь вместе с нею на открытое место, где увидел силуэты мужчины и
женщины.
В полумраке под деревьями, которыми была обсажена улица, к ним
приближались двое. Впереди шла женщина, чуть сзади - мужчина. Все
произошло легко и просто, будто его мускулы были налиты обычной для них
силой.
Он увидел, как Мерла набросилась на мужчину, сам схватил женщину,
голова его мгновенно автоматически склонилась для необычного поцелуя...
Уже после - после того, как они насытились также и кровью, мужчина
бросил коротко:
Тела оставим прямо здесь.
Это его предложение было встречено возмущенным шепотом женщины,
однако он грубо оборвал ее.
- Позволь мне самому решать, как нам поступить в том или ином случае.
Трупы привлекут к этому городу собирателей новостей, информантов - или как
там на планете называют их отродье - а мы сейчас как раз испытываем острую
нужду в подобного роди лицах. Где-то в запасниках фактов, которыми они
обладают, непременно должны быть кое-какие указания, для них самих в
общем-то непонятные, но благодаря которым мы сможем отыскать
местонахождение содержащейся в глубочайшей тайне базы Галактического
Наблюдателя в этой системе. Мы обязаны отыскать эту базу, выяснить ее
потенциальные возможности и уничтожить ее, если возникнет в этом
необходимость, когда подойдет все племя. - В тоне его голоса появились
стальные нотки. - А теперь нам нужно тщательно обследовать этот город,
найти самое заурядное, ничем не примечательное здание, под которым мы
могли бы спрятать наш корабль, изучить язык аборигенов, пополнить наши
запасы жизненной энергии и изложить столь нужного нам информанта.
- После того, как я с ним разделаюсь, - теперь голос его приобрел
прямо-таки шелковистую нежность, - он, несомненно, доставить тебе те
физические наслаждения, которых ты так жаждешь, когда насыщена химически.
Он ласково рассмеялся, пальцы женщины конвульсивно впились в его
руку, затем он услышал ее голос.
- Благодарю тебя, Джил. Ты так хорошо меня понимаешь, верно?
За спиной у Ли отворилась дверь. Тотчас же гул голосов в комнате
понизился до монотонного гудения. Он настороженно повернулся, швырнул
сигарету на мраморный пол и растоптал ее одним движением.
Над головой у него яркость светильников достигла уровня естественного
освещения, и в этом море света взору его представились два тела, мужское и
женское, которые сюда вкатили на специальной каталке и на которые
устремились взгляды всех присутствовавших в этом помещении.
Мертвецы лежали рядом на плоской, сверкавшей полированным металлом
верхней поверхности транспортера. Тела их были неестественно вытянуты,
глаза закрыты. Выглядели они именно так, как и должны были выглядеть
мертвецы, и, тут же подумалось Ли, совсем не так, как если бы они просто
уснули и не проснулись.
Он поймал себя на том, что берет на заметку этот факт, - и вдруг
испытал то потрясение, к которому уже давно был готов.
Это были единственные люди, убитые на североамериканском континенте
за последние двадцать семь лет. Но главное было даже не в этом. Боже
праведный, ведь он казался куда более черствым, более равнодушным к судьбе
незнакомых ему людей, чем думал о себе раньше.
До него дошло, что голоса притихли совершенно. Слышалось только
хриплое дыхание мужчины по-соседству с ним, а затем еще и поскрипывание
собственных его башмаков, когда он тронулся с места.
Его движение послужило сигналом для всей группы возбужденных мужчин.
Толпа стала напирать. На какое-то мгновенье о острое чувство тревоги
охватило Ли, а затем его более мощные, чем у остальных, мускулы бросили
его тело туда, где ему и положено было быть - прямо напротив двух голов,
что покоились на транспортере.
В сумрачной сосредоточенности он склонился над этими двумя головами.
Пальцы его осторожно опробовали шею женщины, где виднелись ноздри. Он даже
не взглянул на служителя, когда тихо спросил:
- Именно отсюда была выпущено кровь?
- Да.
Не успел он снова открыть рот, как в их разговор вклинился еще один
репортер:
- Каково мнение экспертов из полиции? Убийство произошло уже более
суток тому назад. За это время обязательно должны были проявиться
какие-либо версии.
Ли едва услышал. Тело женщины, электрически подогретое для
бальзамирования, каким-то странным образом показалось ему при
прикосновении живым. И только через несколько мгновений он заметил, что
губы ее были самым страшным образом истерзаны, изжеваны прямо-таки со
зверским садизмом.
Он мельком глянул на мужчину - на шее у него были точно такие же
надрезы, и точно так же были изодраны его губы. Он поднял взор, вопросы
прямо-таки трепетали, готовые сорваться с его языка, - но так и остались
невысказанными, когда до него дошло, что спокойным голосом объясняет
служитель:
- ...обычно, когда применяется электрическое бальзамирование,
наблюдается повышенное сопротивление электрическому току, вызванное
наличием статического электричества в теле покойника. Так вот, - что очень
нас всех удивило - такого повышенного сопротивления не было обнаружено ни
у одного из этих трупов.
- И что все это может означать? - спросил кто-то.
- В действительности это статическое электричество является одной из
форм проявления жизненной энергии, которая постепенно покидает мертвое
тело, обычно в течение месяца. Нам не известны случаи ускорения этого
процесса, однако шрамы на губах являются на самом деле ожогами, что
заставляет более серьезно задуматься над тем, что здесь происходило.
Шеи всех столпившихся вокруг вытянулись, все подались вперед, и Ли не
стал упираться, когда его стали оттеснять в сторону. Он весь обратился во
внимание, когда служитель произнес:
- По-видимому, это извращенец целовал их с необузданной яростью.
- А я-то полагал, - четко вымолвил Ли, - что извращение больше не
существует с тех пор, как профессор Унгарн убедил правительство учредить
разработанный по его методике курс механической психологии во всех школах,
таким образом покончив с убийствами, воровством, войнами и всеми другими
проявлениями извращенного антиобщественного поведения.
Служитель в своем черном сюртуке замялся в нерешительности, затем
произнес:
- Похоже на то, что упустили одного очень опасного
извращенца-насильника.
Высказав эту догадку он завершил брифинг так:
- Вот и все, господа. Никаких улик, никаких указаний на возможность
легкой поимки убийцы. Осталось сообщить только вот о чем: мы сделали
попытку связаться по радио с профессором Унгарном и, благодаря счастливому
стечению обстоятельств, нам удалось перехватить его на пути к Земле, куда
он возвращается со своего пристанища на метеорите в окрестностях Юпитера.
Он приземлился вскоре после наступления темноты, то есть через несколько
часов.
Жарким летним днем у нижних ворот Минас Тирит слышался хриплый
голос мегафона. Следуя совету друзей, я пошел на звук. Рослый ми-
нас-тиритец, длинноволосый брюнет с серыми глазами, облаченный во
что-то вроде кожаных лат с мифрильными заклепками, стоял с мега-
фоном возле экскурсионного автобуса и привычно вещал заученный
текст: -- Наша экскурсия отправляется через полчаса по маршруту
"Золотое Кольцо Средиземья". Кто не приобрел тур по предваритель-
ным заявкам, в кассе может купить свободные места. Оплата гости-
ниц отдельно, по прибытии. Мы проедем через мосты Осгилиата, пере
очуем в Минас-Моргуле, днем пешая прогулка по Кирит Унголу, вече-
ром концерт. Утром мы проедем по прекрасным пейзажам Северного
Итилиэна, к вечеру осмотрим водопад "Окно заката", желающих ждет
водная феерия "Поймай Голлума". Ночевка в отеле "Хеннет Ан ун".
Утром выедем на север, и к вечеру через Мораннон въедем в Удун,
где нас будет ждать семизвездочный отель "Барад Дур". Утром ос-
мотр руин замка того же наименования, после обеда -- восхождение
на Ородруин. Оттуда наш автобус доставит вас на самый одный ку-
рорт Востока -- озеро Нурнен, где мы проведем два дня отдыха. За-
тем компания "Мумак-трофи" доставит нас к реке Харнен, где нас
уже будет ждать судно Умбарского туристического пароходства
"Князь Имрахил" -- престижно и комфортабельно! Поездка авершится
плаванием по Южному морю и вверх по Андуину -- путем Мертвых --
до Минас Тирит. Приобретайте билеты в кассе автовокзала "Пелен-
нор". Предварительные заказы в трансагентстве на четвертом уров-
не.
x x x
...Я приехал в Минас Тирит, как обычно, повидать друзей. Что по-
делать, если им так по душе государева служба. В июне у меня
всегда отпуск, потому что все уже высажено, посеяно, удобрено и
опылено, а прополку и полив можно оставить и на лаборантов -- на-
че зачем я их держу? Но со второй половины июля начнется созре-
вание всего и вся, и тут-то я обязан быть на месте. Впрочем, у
нас так хорошо, что последние пять лет я и отпуск проводил на
своей селекционной делянке "Дориат". Но вот замучали звонками
факсами -- приезжай да приезжай, скучаем, а дело бросить не мо-
жем. Я обошел всю станцию десять раз, заглянул во все цветы, под
каждый листок, увешал все стены и заборы приказами, инструкциями
и напоминаниями и со стесненным сердцем отбыл.
Повидать друзей на сей раз мне предлагалось за государственный
счет сверх отпускных: на королевский картофель напал акаллабетс-
кий жук. Надо было определить, в чем дело. То ли жук стал кре-
пок, и пестициды его не берут, то ли сорт пора менять (исходя и
этого, я выслал багажом солидный груз клубней "Хэмфаста" --
пусть посадят во второй срок, к концу ноября созреет), то ли ча-
ры соседнего Мордора активизировались.
Я, конечно, мог бы лететь и самолетом, но в аэропорту Друадан на-
мечалось какое-то массовое гулянье, а поскольку соотношение наше-
го календаря с гондорским с детства меня ставит в тупик, то я ни-
как не мог просчитать, в какой день нужно вылететь, чтобы е при-
землиться где-нибудь в Браун-Лэнде с его грунтовой полосой. Так
что я предпочел "Зеленый экспресс" (Гавани -- Шир -- Ривенделл --
Эрегион -- Морийский туннель -- Лориэн), чтобы в Лориэне сесть на
корабль, идущий вниз по Андуину. Я, конечно, пред кушал, как бу-
дут изгаляться мои высокоученые дружки: "Только настоящий Гэмджи
может быть таким перестраховщиком..." -- ну, и дальше в том же
роде. До седьмого доисторического колена. Но я обожаю этих своло-
чей и в доказательство еду к ним -- хоть и мо орельсом. Впрочем,
уже на втором часу поездки я решил: буду упирать на неэкологич-
ность самолетов. Пусть-ка докажут, что монорельс вредит приро-
де... За такими думами я заснул, а разбудил меня проводник, кото-
рый принес завтрак и сообщил, что через полчаса уже Лориэн. Я про
себя похихикал: пускай теперь Трофи Брендибак не заливает, что
Морийский туннель -- шумное место. Лориэн был великолепен -- го-
ворю это как ботаник. В этом государственном заповеднике еще сох-
ранились реликтовые буки "мэллорн", которые больше нигде не рас-
тут -- кроме моей станции, подумал я со скромной гордостью. Но
таких размеров они у нас не быва т. А вот цветов стало меньше...
или это потому, что я бывал тут весной? Может, и так. Под такой
мощной листвой не расцветешься... Вот тут я его и увидел. В этой
самой листве, прямо на дереве. Правда, решил, что померещилось.
Прогулялся, посмотрел Лориэн, обедать захотелось. Я отправился на
пристань "Сильверлоуд", где уже стоял под погрузкой "Карас Гала-
дон". Взойдя по трапу, я сразу нашел табло с расписанием и опре-
делил, что по местному времени нахожусь между обедом и ужи ом,
ближе к последнему. В ожидании гонга к еде или отплытия (мне, в
общем-то, последовательность была безразлична) я стоял на верхней
палубе, чтобы не видеть воды прямо внизу, и глядел поверх перил
на берег. И тут из золотого леса вышел некто, сразу напомнивший
мне промелькнувшее в кроне видение. Это был высокий худой старик,
голова его была увенчана буйной седой гривой давно не чесаных во-
лос. На нем была длинная серая рубаха и серые же узкие брюки. На-
ряд дополняли сандалии на босу ногу и сумка через плечо -- нечто
вроде ягдташа. Он подошел к вахтенному, предъявил билет (что мне
почему-то показалось странным, хотя четверть часа назад я сделал
то же самое) и легко, без видимого усилия взбежал по трап , нес-
мотря на жару и крутизну лестницы. "Вот это дед,-- мелькнуло у
меня,-- прямо эльф!" О, как я был недалек от истины! Вскоре зашу-
мели машины, забурлили волны под винтами "Караса", трап убрали.
На берегу заиграл духовой оркестр. Я и раньше подумывал, что "ор-
кестр" -- это от слова "орк", но, послушав разухабистый прощаль-
ный марш, утвердился в этом мнении. К счастью ил
к несчастью, тут врубилась палубная трансляция с объявлениями,
рекламой, угрозами типа "за курение..." и "за плевание...". Ми-
нут через двадцать разговоры сменились музычкой, громкой, но
достаточно безликой, чтобы ее игнорировать. Пристань скрылась з
поворотом -- мы вышли на фарватер Андуина.
Прозвучал долгожданный гонг к ужину, я сдержал недостойную тороп-
ливость и вальяжным шагом отправился в кают-компанию. У дверей я
чуть не столкнулся с серо-седым стариком, давеча мной замеченным.
Я отступил, слегка поклонился и предложил ему войти вну рь. Он
внимательно посмотрел на меня, кивнул и прошел... И тут я понял,
что никакой легкой музыки не слышу, и машин не слышу, и звона по-
суды не слышу, а в голове у меня звучит нечто такое, чего не ус-
лышишь и в столичных концертных залах, а ведь там выступает не
кто попало. И непонятно, что за инструменты,
может, и голоса, и вообще не пересказать, даже стихами. И только
когда меня толкнули в спину какие-то туристы из Айзенгарда, я оч-
нулся и огляделся. Старик куда-то подевался, меня людской волной
внесло в ресторанный зал, я плюхнулся за ближайший сво одный сто-
лик и автоматически продиктовал официанту набор блюд. Как выясни-
лось после, я несколько переоценил свой голод, а посему поглоще-
ние заказанного заняло весь вечер до закрытия заведения, и обож-
рался я так, как не приходилось с юных лет. Я сидел
жевал, глотал и все думал об этом странном типе: почему его нет
в ресторане, зачем он вообще сел на корабль, его ли я видел в ле-
су... Да может, он и вправду эльф? Говорят, в Лориэне их раньше
много было, целое королевство... Трофи надо спросить, зря он, что
ли, советником по культуре у Короля Арамира служит?.. Тут еда
окончательно взяла надо мной верх, и больше я уже ни о чем посто-
роннем не думал.
1. Корабль, терпящий бедствие.
Не колеблясь Полынов двинул в прорыв ладью. Кинжальный удар, точно
нацеленный в солнечное сплетение обороны противника.
Гюисманс нахмурился. Желтыми, как у мумии, пальцами он с сожалением
тронул короля. Мельком взглянул на часы.
- Не повернуть ли доску? - предложил он.
- Что-то вы рано сегодня сдаетесь, дорогой патер. Полынов летел на Марс
пассажиром в надежде отдохнуть по дороге от выматывающих обязанностей
космического психолога; он даже не представлял, сколь утомительным окажется
безделье на таком корабле, как "Антиной". Если бы не шахматные партии с
невозмутимым миссионером, он и вовсе чувствовал бы себя отщепенцем среди
веселья и развлечений, которыми здесь убивали время.
- О, это сдача с продолжением! Ибо взявший меч от меча и погибнет. Пока
вам нравится такая диалектика, верно?
Костлявое лицо патера раздвинула улыбка. Улыбка-приглашение - уголками
губ. В Полынове ожил профессиональный интерес.
- По-вашему, я человек с мечом?
- Вы тоже. Кто строит - тот разрушает, не так ли? Но диалектика, которой
вы поклоняетесь, как мы - богу, она погубит вас.
- Да неужели?
Полынову стало весело. "Это в нем, должно быть, тоже профессиональное, -
подумал он. - Лет тридцать человек проповедовал, не выдержал, потянуло на
амвон, или как еще там называется это место..." Он устроил ноги поудобней,
оглядел проходившую через салон девушку - ничего, красива - и мысленно
подмигнул патеру.
- Конечно, погубит, - продолжал тот, не отводя взгляда. - Ибо закон вашей
диалектики гласит, что отрицающий обречен на отрицание. Вы отрицаете нас,
придет некто или нечто и поступит с вами так же.
- Могу посочувствовать, - кивнул Полынов. - Прихожане не идут в храм, а?
Что делать, история не шахматная доска, ее не повернешь.
- Но спираль, что схоже.
- Вы сегодня нуждаетесь в утеш...
Плавный толчок качнул столик. Несколько фигур упало, за стеклянными
дверями салона кто-то шарахнулся, но все перекрыл грохот джаза, и ломаные
тени танцующих снова заскользили по стеклу.
- ...нуждаетесь в утешении, - закончил Полынов, нагибаясь и подбирая с
пола фигуры. - Но софизмы никогда...
Он поднял голову. Собеседника не было. Гюисманс исчез беззвучно, как
летучая мышь.
Белый король, упавший на стол, тихонько покатился к краю - корабль
незаметно для пассажиров тормозил. Полынов пожал плечами, поймал короля,
утряс шахматы в ящик и вышел из салона.
У двери с надписью на пяти языках; "Рубка. Вход воспрещен" - он помедлил.
Музыка доносилась и сюда, приглушенная, однако все еще неистовая, скачущая.
- Трын-трава, - сказал Полынов. - Пируем... Издерганные ритмы музыки
осточертели Полынову, и он в который раз пожалел, что связался с этим
фешенебельным лайнером, с его вымученным нескончаемым праздником.
В рубке было полутемно, светлячками тлели флюоресцирующие детали шкал,
над бездонным овалом обзорного экрана шевелилась синяя паутина
мнемографиков, раскиданная по табло.
- Кто там? - недружелюбно спросил голос, и Полынов увидел Бергера. На
груди дежурного пилота болтался радиофон, ворот форменной рубашки с золотыми
кометами был расстегнут. - А, это вы, камрад... Догадь1ваюсь, что вас
занесло сюда. Нет, это не метеорный поток.
- Тогда что?
Бергер кивнул на экран. Второй пилот отодвинулся. В черной глубине среди
неподвижных звезд вспыхивали позиционные огоньки сигналов бедствия.
- Кто?
- "Ван-Эйк" какой-то. Не слышали о таком?
- Нет, теперь слишком много кораблей. Но вы-то должны знать, чьи рейсы...
- Это не рейсовый лайнер.
- Кажется, вы правы, - вгляделся Полынов. - Разведчик. Но что с ним? Он
гасит огни!
На экране осталась лишь одна красная звездочка.
- Авария. Берегут энергию.
- Радио?
- Зона молчания. Влетели полчаса назад.
- Скверно. Так берегут энергию, что не могут промигать о характере
аварии?
- Полетел ретроблок.
- Это серьезно?
- Куда серьезней. Говорят, что подробности сообщат на месте.
- Моя помощь не потребуется? Раньше я был врачом.
- О жертвах не сообщалось. Ага, опять замигали, Сейчас отвалит их шлюпка.
- Может, лучше нам...
- Как же! Старт нашей шлюпки услышат пассажиры.
- Ну и что?
- Хм! Вы забыли, какой у нас пассажир? - Бергер язвительно усмехнулся. -
Дамы, узнав об аварии, валерьянки запросят.
- Но, но, Бергер, ты потише, - предостерегающе сказал второй пилот. -
Вылетишь с работы...
- А мне плевать. Мы не должны скрывать своих убеждений. Вот товарищ
Полынов меня поймет. На экране метнулась яркая вспышка.
- Отвалили, - заметил второй пилот. Бледно-оранжевая полоска, исторгнутая
дюзами шлюпки, медленно росла приближаясь.
Лишь опытный человек мог ощутить толчок.
- Классно причалили, - определил Бергер. - Интересно будет взглянуть на
гостей.
- Задержка минимум на тридцать часов, - буркнул второй пилот. Его
насупленный профиль заслонил экран.
- Ерунда, наверстаем, - ответил Бергер. - Хотите пива, камрад?
Полынов кивнул. Бергер вскрыл жестянку. Однако отхлебнуть он не успел.
Дверь с грохотом распахнулась. Две тени выросли в проеме. По глазам резанул
ослепительный луч фонаря.
- Какого дьявола! - отчаянно щурясь и прижимая к груди жестянку с пивом,
вскричал Бергер.
- Спокойно, - холодно произнесла тень. - Руки вверх!
На уровне своей груди Полынов увидел пирамидальное дуло лайтинга. Из рук
Бергера выпала жестянка, пенным фонтаном плеснув на пол. Второй пилот
вскочил. Нервно дернулся лайтинг. Из дула брызнула лиловая вспышка. Второй
пилот осел; его перекошенный рот ловил воздух.
- Руки! - заорала тень. - Не глупить! Полынов и Бергер повиновались.
Собственные руки показались психологу свинцовыми, когда он их поднимал.
- Что все это значит... - прошептал Бергер.
- Молчать! Кру-гом! Марш в коридор!
- Но раненый! - воскликнул Полынов. Дуло лайтинга подтолкнуло его .к
выходу. Трясущиеся пассажиры и члены судовой команды были проворно выстроены
вдоль стены коридора. Ошеломленному Полынову казалось, что он видит дурной
сон, в который врываются соскочившие со страниц истории эсэсовцы, а их
жертвы цепенеют от страха.
Часовой в сером глянцевом комбинезоне замер у выхода, лайтинг он держал
наперевес. Тот, на кого падал его взгляд, сжимался и бледнел.
Прошло пять минут, и десять, и пятнадцать. Дрожь передавалась от плеча к
плечу, как ток. Строем белых масок застыли лица. Кого-то била нервная икота.
Часовой вдруг сделал шаг в сторону, пропуская детину с непропорционально
крупной, какой-то четырехугольной, словно обтесанной взмахами топора,
головой. Детина пошарил взглядом, ухмыльнулся, подошел, переваливаясь, к
крайнему в шеренге. Хозяйским движением он обшарил его карманы, выхватил
бумажник, документы и, не глядя, швырнул их в сумку. Обыскиваемый - холеный
седоусый старик - вытянулся, страдальчески морщась и пытаясь улыбнуться.
Большеголовый перешел ко второму, толстенькому бразильцу, который сам с
готовностью подставил карманы; к третьему, четвертому. Поведение бандита
отличала заученность автомата. Он неторопливо двигался вдоль шеренги,
помаргивая; его сумка пухла.
У Полынова темнело в глазах от злости. Часовой даже привалился к косяку:
лайтинг он установил меж ног; вероятно, баранов он больше бы остерегался,
чем этих людей, скованных ужасом. Он и не позаботился подняться на площадку
винтовой лестницы, а встал в двух шагах от своих жертв. Крепкий удар в
челюсть Большеголовому - вот он как раз поравнялся с Бергером; крайние
бросаются на часового; тот, конечно, не успеет вскинуть оружия; отобраны два
лайтинга, с двумя бандитами покончено. Сколько их на корабле? - шлюпка
вмещает пятерых, ну, шестерых...
Идиоты! Так близко освобождение, так немного нужно для победы - чуточку
решимости, молчаливого понимания, уверенности в соседе! Нет, безнадежно.
Здесь безнадежно. Эти бандиты знают психологию толпы, иначе они не были бы
так беззаботны.
- Я протесту-у-у-ю!
Все вздрогнули.
- Я супруга сенатора! Сенатора США! Вы... А-а-а! Большеголовый тупо
посмотрел на вопившую даму - она дергалась всем телом, перья райской птицы
прыгали на шляпке - и спокойно влепил ей пощечину. Вторую, третью - со
вкусом. Сенаторша, раскрыв рот, мотала головой. Большеголовый раскурил
сигарету, глубоко затянулся и с удовлетворением пустил густую струю дыма в
лицо женщины. Сенаторша всхлипывала, не смея опустить руки, чтобы стереть
слезы.
- Что же это такое, боже, зачем... - услышал Полынов прерывающийся шепот.
Он чуть повернул голову и встретился с детской беззащитностью взгляда синих
глаз.
Девушка прикусила губу. Большеголовый уже поравнялся с ней. Его
равнодушное лицо несколько оживилось, он внимательно осмотрел мальчишескую
фигуру девушки - у нее на переносице выступили росинки пота, - пошевелил
губами. Его толстые, с нечищеными ногтями пальцы тронули плечо девушки - она
вздрогнула, - скользнули ниже. Он засопел.
- Брось ты, сволочь! - выдохнул Полынов. Большеголовый, отскочив, вскинул
лайтинг; глаза у бандита были совершенно прозрачные. Упреждая выстрел,
Полынов обрушил на него бешеный удар правой под подбородок. При этом он
почувствовал неизъяснимое удовольствие. Гремя оружием, Большеголовый
шлепнулся о стену, точно куль грязного белья. Поверх голов часовой ударил
лучом лайтинга. Как по команде, все рухнули на пол. Кроме Полынова и
девушки. Она вцепилась в него, стараясь прикрыть собой от выстрела, и тем
сковала бросок Полынова к оружию Большеголового. Часовой аккуратно ловил
Полынова на мушку. Тот едва успел стряхнуть девушку. "На коленях, все на
коленях..." - тоскливо успел подумать он.
- Отставить! - внезапно гаркнул кто-то. Лайтинг часового растерянно
брякнул о пол. На площадке винтовой лестницы, скрестив руки, стоял Гюисманс.
I
Управление системности возглавлял Моргульский. К нему я был направлен
высоким седым человеком в рваных рыцарских доспехах. Тем самым, который
разбудил меня после Исцеляющей Hочи. Он напомнил мне, что жизнь, которую я,
как мне казалось, прожил, была всего лишь сном в Аду. Сном настолько
реальным, что я поверил в него, но куда менее реальным, чем Ад, в котором я
проснулся.
Я мог вспомнить теперь, что уснул согбенным и утомленным, а пробудился
свежим и полным сил.
- Это обычная процедура омоложения, - объяснил мне седой рыцарь. - Теперь
я уполномочен сообщить, что ты находишься на сто сорок седьмой ступени и
передать тебе вот это направление к господину Моргульскому.
И он протянул мне желтый конверт.
Я вспомнил, что иерархия Ада состоит из двухсот пятидесяти шести
ступеней. Весь мой путь от ничтожного духа-вамп до носителя Алого Платья
работника управления вероятности сто сорок восьмой ступени раскрылся перед
моим внутренним взором подобно бесконечной лестнице вверх. Я поблагодарил
рыцаря и, поднявшись на ноги, направился к выходу из Пещеры Сновидений.
Hебо, пыльно-красное, с серым пятном в середине, казалось наполненным
жаром и копотью. Красные трубы по всей линии западного горизонта извергали
вверх светло-синие струи горячего пара. Там, далеко внизу, под разрывом
располагалась сто сорок восьмая ступень, на которой я жил до Исцеляющей
Hочи. Восточный горизонт отсутствовал. Вместо него зияла дыра, за которой я
мог оказаться при следующем Пробуждении.
Как гласила надпись на желтом конверте, Моргульский располагался на
сороковом этаже стоэтажного желтого здания. При входе унылый серый демон в
длинном плаще ярко-желтого цвета тщательно изучил мое направление и,
пристально глядя в глаза, выдал объемный пакет с комплектом желтой одежды и
обуви. Его глаза, как и кожа, были серыми, а зрачки - темно-синими.
- Вам на сороковой этаж, - проскрипел он, провожая меня к возносящей
трубе.
Я привычным, хотя и забытым движением прыгнул в зияющий провал и поток
силы понес меня вверх.
Кабинет Моргульского был обшит розовой кожей пантер двухсот первой
ступени. Он сидел в дальнем правом углу от двери. Секретарь в его приемной -
огромная женщина в желтом кожаном костюме с открытой грудью, войдя вслед за
мной, внесла на черном подносе белые чашки с тесием. Этот напиток был
распространен среди обитателей всех ступеней, за что и пользовался
необыкновенной популярностью. Ведь на первых шестнадцати его тоже пили.
Черные соски секретарши слегка задели ручки чашек, когда она ставила тесий
на столик.
- Располагайся, - сказал Моргульский, показывая на розовый диван.
Я сел, положив рядом полученный внизу пакет.
- Ты будешь работать в моем управлении в отделе семантического
обеспечения. Условия, обязанности и права изложены в этой папке. Этаж
двадцатый, комната сорок пять. Рабочее место сто двенадцать. И запомни: ты
подчиняешься непосредственно мне. - Он пододвинул ко мне пухлую стопку
бумаги, аккуратно переплетенную в синюю кожу.- Жить будешь по этому адресу,
- маленький листок лег на папку.
Он отхлебнул тесий, и я также окунул губы в забытый напиток. Его аромат
окончательно вернул мне чувство реальности Ада. Я вспомнил, какое значение
придавалось здесь слову "реальность". Это был синоним единственности,
всеобъемлемости и непостижимости, понятых как интегральные качества Ада.
- Первый день можешь провести дома. Завтра утром жду на рабочем месте.
Возникнут проблемы - дай знать мне. - Он протянул небольшой кристалл, из
которого, когда его в определенном месте касались мои пальцы, возникал
голографический портрет моего шефа.
- Кажется, на предыдущих ступенях такой способ связи не используется?
- Hа сто сорок восьмой мы использовали такие кристаллы как визитные
карточки.
- Здесь это индивидуальная связь. Мы сможем общаться в пределах этой
ступени, где бы каждый из нас ни находился.
- И неужели все работники Управления имеют подобные каналы связи с первым
руководителем?
- Hе все. Hо тебе этот кристалл в скором времени очень понадобится.
Кристалл имел небольшое отверстие, а в кожаном футляре рядом с ним
покоилась тонкая прочная цепочка из антиана.
Когда Моргульский встал, чтобы пожать мне руку, он оказался существом
поразительно маленького роста. Телосложением он более всего напоминал мне
летучую мышь. Сходство усиливалось полупрозрачными перепончатыми крыльями,
которые, когда он сидел, помещались в специальные углубления спинки черного
кресла. Его изборожденное глубокими неровными морщинами красное лицо
освещали синим светом глаза с желтыми белками. Густые брови почти падали на
верхние ресницы, которые, длинно изгибаясь вперед, отбрасывали тень на
верхнюю половину лица.
Я пожал его сухую тонкую руку и вышел.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Чтобы раз и навсегда отделаться от Джорджа Уилкинса, раньше всего ему
надо было спрятать свой самогонный аппарат. Причем сделать это в одиночку -
разобрать его в темноте, перевезти без помощников в отдаленное и укромное
место, где его не затронет предстоящий переполох, и там спрятать. Мысль об
этих хлопотах, о том, как он будет измотан и разбит после такой ночи,
приводила его в ярость. Не перерыв в производстве; один перерыв уже случился
лет пять назад, и ту помеху он устранил так же быстро и четко, как устранит
эту, и с тех пор конкурент, за которым, возможно, последует Джордж Уилкинс -
при условии, что Карозерс Эдмондс будет так же хорошо осведомлен о
намерениях Джорджа Уилкинса, как осведомлен, если верить его словам, о
состоянии своего банковского счета, - сеет, мотыжит и собирает хлопок,
только не у себя, а в исправительной колонии штата, Парчмене {1}.
И не потеря доходов, вызванная перерывом. Ему шестьдесят семь лет; в
банке у него больше денег, чем он успеет истратить, больше, чем у самого
Карозерса Эдмондса - если поверить Карозерсу Эдмондсу, когда пытаешься взять
немного лишнего, в смысле наличных или провизии из его лавки. А именно то,
что он должен все сделать один: прийти с поля после долгого рабочего дня в
самый разгар сева, поставить Эдмондсовых мулов в стойла, задать им корму,
поужинать, а потом запрячь собственную кобылу в свою единственную телегу,
проехать три мили до самогонного аппарата, ощупью разобрать его в темноте,
отвезти еще на милю, в самое лучшее и безопасное место, какое он мог
придумать на случай переполоха, воротиться домой к концу ночи, когда
ложиться уже не имеет смысла, потому что скоро опять в поле, и, наконец,
дождавшись минуты, сказать словечко Эдмондсу; все - сам, потому что два
человека, от которых естественно было ждать и даже требовать помощи, напрочь
непригодны: жена стара и дряхла, даже если бы он мог положиться - нет, не на
ее верность, а на ее осмотрительность, - а что до дочери, то ей хотя бы
намекнуть о своем замысле - все равно что звать на помощь самого Джорджа
Уилкинса для перевозки аппарата. Лично против Джорджа Уилкинса он ничего не
имел, несмотря на досаду в душе и физические тяготы, которым он должен
подвергнуть себя, вместо того чтобы спать дома в своей постели. Работал бы
Джордж спокойно на земле, которую ему выделил Эдмондс, и был бы женихом для
Нат не хуже любого другого, лучше многих негритянских парней из числа ему
известных. Но он не допустит, чтобы Джордж Уилкинс или любой другой
поселился в этих местах, где он прожил без малого семьдесят лет, - и не в
местах даже, а на месте, где он родился, - и стал ему конкурентом в деле,
которое он ведет, аккуратно и осмотрительно, уже двадцать лет, с тех пор,
как впервые разжег для забавы в какой-нибудь миле от кухонной двери
Эдмондса; попросту говоря, подпольно ведет, ибо ему не надо было объяснять,
что сделал бы Зак Эдмондс или его сын Карозерс (или сам старик Каc Эдмондс,
если на то пошло), узнай они об этом. Он не боялся, что Джордж перебьет ему
торговлю, сманит его постоянных клиентов пойлом, которое начал гнать два
месяца назад и именует "виски". Но Джордж Уилкинс - дурак, не знающий
осмотрительности, рано или поздно он попадется, и десять лет после этого под
каждым кустом во владениях Эдмондса, каждую ночь, с рассвета до заката,
будет дежурить по помощнику шерифа. Дурак ему не то что в зятья, дурак ему и
в соседи не нужен. И если Джордж должен сесть в тюрьму, чтобы исправить это
положение, так пускай Джордж с Росом Эдмондсом и решают это между собой.
Но конец уже виден. Еще часок - и он будет дома, доспит, сколько
осталось от ночи, а потом опять пойдет в поле, проведет там день и дождется
минуты, чтобы сказать Эдмондсу. Может, к этому времени и возмущение утихнет,
и побороть останется одну усталость. А поле это его, хотя он никогда им не
владел, и не хотел владеть, и нужды такой не имел. Он проработал на нем
сорок пять лет, начал еще до рождения Карозерса Эдмондса - пахал, сеял,
рыхлил, когда и как считал нужным (а порой вообще ничего не делал, а целое
утро сидел у себя на веранде, глядел на него и думал, этого ли ему сейчас
хочется), и Эдмондс приезжал на кобыле раза три в неделю, взглянуть на поле,
и, может быть, раз в лето останавливался, чтобы дать сельскохозяйственный
совет, который он пропускал мимо ушей - не только сам совет, но и голос
советчика, как будто тот и рта не раскрыл, - и Эдмондс ехал дальше своей
дорогой, а он продолжал делать то, что делал, уже забыв и простив весь
эпизод, подчиняясь только срокам и необходимости. И вот пройдет наконец
день. Тогда он отправится к Эдмондсу, скажет ему слово, и это будет все
равно как если бы он бросил монету в игральный автомат и потянул за рычаг:
дальше остается только наблюдать.
Он и в темноте точно знал, куда двигаться. Он родился на этой земле -
за двадцать пять лет до Эдмондса, нынешнего ее хозяина. Он работал на ней с
тех пор, как подрос настолько, что мог проложить плугом ровную борозду; в
детстве, в юности и взрослым исходил ее вдоль и поперек на охоте - до того,
как бросил охоту; бросил же не потому, что не мог прошагать день или ночь, а
просто решил, что ловля кроликов и опоссумов ради мяса не соответствует его
положению старейшего - старейшего на плантации и, главное, старейшего из
Маккаслинов, хотя в глазах света он происходил не из Маккаслинов, а из их
рабов, - ибо годами был лишь немного младше старика Айзека Маккаслина,
который жил в городе на то, что благоволил давать ему Рос Эдмондс, а мог бы
владеть и землей, и всем, что на ней, если бы были известны его законные
права, если бы люди знали, как старик Каc Эдмондс, дед нынешнего, отобрал у
него наследство; годами лишь немного младше старика Айзека и, как сам старик
Айзек, почти современник стариков Бака и Бадди Маккаслинов, при жизни
которых их отец Карозерс Маккаслин получил от индейцев землю - в те времена,
когда люди, и черные и белые, были людьми.
Он был уже в пойме. Как ни удивительно, тут немного развиднелось:
глухая беспросветная чаща кипарисов, вербы, вереска не стала еще черней, а
сбилась в отдельные плотные массы стволов и сучьев, освободив пространство,
воздух, более светлые по сравнению с ней, проницаемые для глаза, по крайней
мере кобыльего, позволив кобыле зигзагами двигаться между стволов и
непроходимых зарослей. Потом он увидел то, что искал - приземистый, с
плоской вершиной, почти симметричный бугор, торчавший без всяких на то
причин посреди ровной как стол долины. Белые называли его индейским
курганом. Однажды, лет пять или шесть назад, компания белых, в том числе две
женщины - многие были в очках и все до одного в костюмах хаки, еще сутки
назад безнадежно лежавших на полке в магазине, - явились сюда с киркой и
лопатами, с банками и флаконами жидкости от комаров и целый день раскапывали
курган, и местные - мужчины, женщины, дети - почти все перебывали тут за
день и поглядели на них; позже - через два-три дня - он изумится и чуть ли
не ужаснется, вспомнив, с каким холодным, презрительным любопытством сам
наблюдал за ними.
Но это - позже. А сейчас он был просто занят. Он не видел циферблата
своих часов, но знал время - около полуночи. Он остановил телегу у кургана,
выгрузил самогонный аппарат - медный котел, за который уплачено столько, что
и сейчас тяжело было вспоминать, несмотря на его глубокое и неистребимое
отвращение ко всем второсортным орудиям, и змеевик - и, тоже, кирку и
лопату. Место он присмотрел заранее - под небольшим уступом на склоне
кургана; выемку уже наполовину сделали за него, надо было только чуть-чуть
расширить; земля легко поддавалась невидимой кирке, легко и спокойно
шушукалась с невидимой лопатой, и вот, когда углубление стало впору для
змеевика с котлом - это был, наверно, всего лишь шорох, но ему он показался
грохотом лавины, словно весь курган лег на него, - уступ сполз. Земля
забарабанила по полому котлу, накрыла и котел и змеевик, закипела у ног, а
когда он отскочил назад, споткнулся и упал, то и вокруг его тела, посыпая
его грязью и комками, а напоследок ударила прямо в лицо чем-то большим,
нежели ком, ударила без свирепости, но тяжелой рукой - прощальная
наставительная оплеуха древней кормилицы или духа тьмы и безлюдья, а может,
самих непосредственно пращуров. Потому что, когда он сел, тяжело перевел дух
и, мигая, посмотрел на курган, который внешне совсем не изменился и маячил,
стоял над ним в долгой ревущей волне безмолвия, как взрыв издевательского
хохота, рука нащупала ударивший его предмет и в кромешной тьме опознала:
осколок глиняного сосуда, который в целом виде был, наверно, величиной с
маслобойку, - черепок этот, стоило его поднять, тоже рассыпался и оставил на
ладони - словно подал - монету.
Он не смог бы объяснить, как догадался, что она золотая. Не ему даже
спичка не понадобилась. Все, что он знал, все, что слышал о зарытых деньгах,
забурлило в его памяти, и следующие пять часов он ползал на четвереньках по
рыхлой земле, боясь зажечь свет, перебирая осыпавшуюся и затихшую почву чуть
ли не по крупинкам, замирая время от времени, чтобы определять по звездам,
сколько еще осталось от этой скоротечной убывающей весенней ночи, и снова
роясь в сухом безжизненном прахе, который разверзся на миг, пожаловав его
видением абсолюта, и вновь сомкнулся.
Когда побледнел восток, он прекратил раскопки, поднялся на колени,
попробовал выпрямиться, расправляя онемевшие мускулы, впервые с полуночи
принял положение, похожее на вертикальное. Ничего больше он не нашел. Не
нашел даже других осколков маслобойки или кувшина. Это означало, что
остальное может быть рассеяно где-то ниже выемки. Надо будет откапывать
монету за монетой; киркой и лопатой. Это означает, что нужно время и не
нужно посторонних. То есть и речи не может быть о том, чтобы тут рыскали
разные шерифы и стражи порядка, искали самогонные аппараты. Джордж Уилкинс
пока что спасся и даже не подозревая о своем везении, так же как раньше
висел на волоске и не подозревал, что ему угрожает. Он вспомнил неодолимую
силу, которая три часа назад швырнула его на спину, едва прикоснувшись к
нему, и подумал, не взять ли в долю Джорджа Уилкинса, младшим компаньоном
для копания; и не только для работы, а в качестве уплаты, подношения,
возлияния Фортуне и Случаю: если бы не Джордж, он не наткнулся бы на монету.
Но он отбросил эту мысль, даже не дав ей сделаться мыслью. Чтобы он, Лукас
Бичем, самый старший из потомков Маккаслина, обитающих нанаследной земле,
тот, кто застал в живых стариков Бака и Бадди и был бы старше Зака Эдмондса,
если бы Зак не умер, он, чуть ли не ровесник старика Айзека, который, как ни
верти, оказался отступником своего имени и своего рода, из слабости отдав
землю, принадлежавшую ему по праву, и живет в городе на милостыню от своего
правнучатого племянника, - чтобы он уступил хоть цент, хоть полцента из
денег, закопанных стариками Баком и Бадди почти век назад, какому-то
безродному самогонщику, выскочке невесть откуда - даже фамилии его никто
здесь не слышал двадцать пять лет назад, - широкоротому шуту, который и
виски-то гнать не научился и не только хотел подорвать его торговлю,
разрушить его семью, но вот уже неделю заставляет его то опасаться, то
кипеть от возмущения, а нынче ночью, то есть уже вчера, окончательно вывел
из себя, - и это еще не все, потому что надо еще спрятать котел и змеевик?
Никогда в жизни. Пусть вознаграждением Джорджу будет то, что он не сел в
тюрьму, - Рос сам отправил бы его туда, если бы власти поленились.
Свет прибывал; он стал видеть. Оползень завалил самогонный аппарат.
Надо было только накидать там веток, чтобы свежая земля не попалась на глаза
случайному прохожему. Он встал на ноги. Но выпрямиться все еще не мог.
Слегка согнувшись, одной рукой держась за поясницу, он с трудом пошел к
молодым тополькам, которые росли шагах в двадцати, - и тут кто-то,
прятавшийся в них или за ними, бросился наутек; шаги затихали, удалялись в
сторону чащи, а он секунд десять стоял, удивленно разинув рот, не веря своей
догадке, и голова его провожала слухом невидимого беглеца. Потом он круто
повернулся и кинулся, но не на звук, а параллельно ему, прыгая с невероятной
живостью и быстротой между деревьев, сквозь подрост, и, когда вырвался из
зарослей, увидел в тусклом свете молодой зари беглеца, мчавшегося, как
олень, через поле к еще объятому ночью лесу.
Он понял, кто это, раньше, чем вернулся в заросли и разглядел отпечаток
дочкиной босой ноги в том месте, где она сидела на корточках, - узнав его,
как узнал бы след своей кобылы, своей собаки, продолжал стоять и смотреть,
но его уже не видел. Вот, значит, как. В чем-то это даже упрощало задачу.
Даже если бы хватило времени (еще час - и на каждом поле в долине будет по
негру с мулом), даже если бы он сумел скрыть все следы рытья на кургане,
перепрятывать самогонный аппарат в другое место все равно не стоит. Когда
придут копать курган, они должны что-то найти, причем найти быстро, сразу, и
находка должна быть такая, чтобы они прекратили дальнейшие поиски и отбыли,
- к примеру, вещь полузакопанная, забросанная ветками так, что заметишь ее
прежде, чем оттащить ветки. Ибо вопрос уже не подлежал ни спору, ни
обсуждению. Джордж Уилкинс должен уйти. И пуститься в путь раньше, чем
истечет следующая ночь.
И тут капитан Чернышев понял, что именно так и начинается шизофре-
ния.
- Вы что-то путаете, товарищи! - убежденно сказал он - Этого быть не
может. Ваша загадочная рука появилась, скорее всего, вот отсюда...
Он показал на черную портьеру, наглухо закрывавшую окно, - свет сна-
ружи здесь, в этом закутке, в трех шагах от сцены, был совершенно некс-
тати.
Главный режиссер Берман отдернул портьеру. Оконный переплет, стекло,
подоконник - все было покрыто вековой пылью и грязью.
- Окно сто лет не открывали. Теперь и захочешь, а не сумеешь, тем
более снаружи, - сказал режиссер.
- Вы тоже верите, что эта чертова рука возникла из шкафа? - с надеж-
дой на решительное "нет" спросил Чернышев.
- Это маразм, - ответил режиссер, - но это так! История была преду-
рацкая.
Шел спектакль "Ромео и Джульетта". Роль Джульетты исполняла режис-
серская жена. Годы никого не красят, и для такой юной роли жене изгото-
вили роскошный длинный и кудрявый парик. С собственными своими волосами
она давно уже на сцене не показывалась.
И вот стоит эта стареющая Джульетта за кулисами в ожидании своего
выхода. Прямо перед ней - лесенка в три ступеньки, ведущая на сцену. Ря-
дом с лесенкой, возле задрапированного окна, железный и вечно запертый
шкаф. Потом, если по периметру помещения, это самое окно, стена с вешал-
кой, дверь на служебную лестницу, опять стена и проход за сцену. Спря-
таться, в общем, негде.
Стоит Джульетта и беседует со своей подружкой юношеских лет, которая
тогда была моложе и перспективнее, а сейчас играет Джульеттину няню. Ве-
ликое в театре дело - личная жизнь с главным режиссером. И вот уже пора
Джульетте резвой девчачьей побежкой выноситься на сцену. И ставит уже
Джульетта отягощенную варикозным расширением вен ножку на первую, чуть -
подсвеченную снизу слабой лампочкой, ступеньку, и тут происходит черт
знает что.
Дверь шкафа отворяется, Оттуда высовывается черная рука, вцепляется
в парик, сдирает его вместе со шпильками и исчезает в шкафу.
Естественно, Джульетта вздрагивает, а кормилица начинает ломиться в
шкаф. Дверь не поддается.
Осознав, что давно пора быть на сцене, а с убогим хвостиком на за-
тылке это ну никак невозможно, Джульетта начинает метаться по закутку,
сшибает вешалку со средневековыми плащами и, наконец, шлепается на пол.
Сверху прыгает разъяренный помреж, бросивший на произвол судьбы
пульт и растерянных персонажей на сцене. Он жаждет знать, какого хрена
Джульетта задерживается. Увидев ее без парика, помреж столбенеет. И его
разбирает истерический хохот. Все - Скандал. Занавес.
А теперь капитан Чернышев должен разобраться в этой мистике и найти
виновника. Помощи ему при этом ждать неоткуда. Театральный коллектив,
как и полагается, делится на три партии. Первая - приверженцы режиссерс-
кой жены. Вторая, более многочисленная, - ее ярые противники. Третья -
те, кто выше всей этой возни, они проповедуют святое искусство. Естест-
венно, на резонный вопрос следователя, а не подозревает ли когонибудь
сама Джульетта, он слышит длинный список врагов обоего пола. И прямо при
Чернышеве начинается жуткая катавасия.
Актеры и актрисы упрекают друг друга во всевозможных грехах, партии
схватываются стенка на стенку, режиссер взывает о валидоле.
В разгар склоки сверху прибегает костюмерша и сообщает, что парик
найден. Он на четвертом этаже, надет на огнетушитель. Все несутся наверх
- смотреть на парик. Остаются режиссер Берман, его супруга, Чернышев и
театральный электрик, владелец ключей от шкафа. Это его хозяйство, там
хранятся прожектора и еще какая-то дефицитная мелочевка.
Электрик отпирает шкаф - с трудом, потому что не часто туда лазает.
Двери со скрежетом расходятся.
Полки. На полках железяки. Кошке поместиться негде. Если сунуть
внутрь руку, упрешься в железную стенку шкафа. И никаких следов черной
руки.
Чернышев с подозрением посмотрел на режиссера - уж не дурачат ли
здесь сотрудника органов? Режиссер сделал движение кистью руки, уперев
большой палец в собственный висок. Джульетта полезла в шкаф - убедиться
в его непроницаемости.
- Знаете что? - решительно сказал ЧернышевЭто обыкновенное хулиганс-
тво. У меня таких хулиганских дел знаете сколько? Ему нечего не ответи-
ли.
- Если вы настаиваете, я заведу дело, - продолжал Чернышев - Если вы
настаиваете.
Джульетта всхлипнула. Теперь, когда парик нашелся, не грех было и
поплакать.
- Где тут у вас выход? - спросил Чернышев. Его вывели из театра.
За дверью храма искусств бурлила нормальная человеческая жизнь, без
всякой мистики. И капитан Чернышев бодро зашагал по улице и даже улыб-
нулся, увидев забавного карапуза. Он бодрым шагом уходил подальше от ши-
зофрении.
Недели за две до описываемых событий режиссерская жена лежала у себя
в квартире на диване и копила злость. Наверху, прямо над ее головой, со-
седи катали бревна и бочки, а также кантовали железнодорожные контейне-
ры.
Накопив достаточно, она встала с дивана и прямо в халате отправилась
разбираться.
Ей открыла женщина лет тридцати, тоже в халате. В руке у соседки бы-
ла тряпка, из-за спины выглядывал мальчик пяти-шести лет с игрушечным
грузовиком на веревочке.
Если бы соседка уделяла своей внешности хоть четверть того времени и
тех средств, что режиссерская жена, она была бы очень хороша собой. Но
сейчас, когда эта затюканная жизнью соседка находилась в состоянии хо-
лодной войны со всеми близкими людьми, кроме сына, и лицо и фигура ос-
тавляли желать лучшего. Стрижку она делала год назад, если не больше, и
прическа совершенно потеряла форму. Лак на ногтях облупился. Под глазами
и на висках прорезались тонкие морщины, которые несложно было бы убрать
с помощью импортного крема и массажа, если бы у бедолаги хватило времени
побегать по магазинам за кремом и каждый вечер делать этот самый массаж.
Сын же у нее был на редкость хорошенький, с огромными темно-карими
глазищами и русыми кудряшками, настоящий ангел. Взглянув на такое очаро-
вательное дитя, умилился бы даже профессиональный убийца, но только не
драматическая актриса. Уж бог ее знает, как это ей удазалось, но детей
она не любила.
Режиссерская жена сказала, что за ребенком нужно смотреть, что в
последнее время из-за этого ребенка житья не стало, что она будет жало-
ваться, что при ее напряженной работе она должна - да что должна, просто
обязана, сознавая свою ценность для искусства! - полноценно отдыхать до-
ма. И еще припомнила, что месяц назад мальчик устроил потоп в ванной.
Соседка кивала, вздыхала и соглашалась. Прощения она попросила раз
примерно пятьсот. С большим трудом ей удалось утихомирить режиссерскую
жену.
- Вот так, Мишка, - сказала она сыну, когда дверь закрылась - Я же
говорила тебе - не катай грузовик. Видишь - рассердили тетю.
Мишка, чувствуя свою вину, обнял маму и уткнулся ей лицом в живот.
- Знаешь что, Мишка? - сказала женщина - Дайка я накину пальто и вы-
несу мусор. А ты тем временем будешь сидеть тихо и смотреть телевизор. -
А потом? - спросил Мишка.
- Потом поужинаем, и Ты ляжешь спать. А я буду гладить белье.
Женщина, чтобы не терять времени, поставила на газ чайник, включила
утюг, накинула поверх халата пальто и побежала вниз с мусорником.
Возвращаясь, она обнаружила, что не захватила ключей. Беда была бы
невелика, будь дома хоть кто-то из взрослых. Женщина привыкла, что при
такой оказии найдется кому открыть. Но муж переехал к своей будущей суп-
руге, свекровь две недели как носу не казала, а с собственной матерью
женщина поссорилась из-за будущего развода, и теперь мать обитала у сво-
ей старшей дочери в совсем другом городе.
Мишке же раз и навсегда запретили подходить на звонок к дверям и
вступать в переговоры с незнакомыми людьми. Совсем недавно воры восполь-
зовались наивностью ребенка, и эта история в городе всем была знакома.
Итак, женщина в полной растерянности стояла у двери. Положение было
нелепое и безвыходное.
И тут внизу раздался шум - какой-то хрип, какие-то неразборчивые, но
свирепые голоса, глухие удары. И по лестнице взбежал человек.
Росту он был для мужчины невысокого - вровень с перепуганной женщи-
ной, но в плечах широк до чрезвычайности, сложения плотного и - рыжий.
Особенно впечатляла его шкиперская бородка, оттенком чуть темнее, чем
волосы, и торчащая во все стороны. На голове у человека был берет синего
цвета с красным помпоном. А вообще он одет был в широкую голубую блузу и
голубые же штаны, заправленные в шнурованные высокие башмаки астрономи-
ческого размера.
- Кукуешь? - спросил человек, притормозив рядом с женщиной. Она, ра-
зумеется, не ответила. - Чего кукуешь-то, спрашиваю! - рассердился он. -
Вот, дверь захлопнулась, - жалобно сказала она, отодвигаясь от него по-
дальше.
- Без ключа выскочила? Ну и дура! - резюмировал он - Погоди, сейчас
разберусь...
Он вынул из кармана связку каких-то блестящих металлических штучек,
и женщина поняла, что перед нею - матерый преступник. На лестнице внизу
послышались шаги - несомненно, за рыжим гналась милиция. Женщине полага-
лось бы закричать, но, как оно в таких случаях обычно и бывает, напрочь
пропал голос.
Рыжий вставил в скважину что-то длинное, ковырнул - и дверь откры-
лась. С неожиданной прытью он втолкнул женщину в квартиру, прыгнул за
ней и захлопнул дверь.
Женщина метнулась в угол прихожей и замерла. Чтото надо было делать
- кричать, звать соседей, спасать сына. Но все сейчас было бесполезно -
стоило ей пикнуть, рыжий бы не пожалел ее.
А он встал перед замком, упер руки в бока и замурлыкал песенку без
слов.
- Та-ак... - протянул он - Слышь, хозяйка! Замочек-то я тебе повре-
дил. Но это ничего. Сейчас я его залатаю. Будет лучше нового.
И он деловито стад ковыряться в замке. Раскурочив его, рыжий вынул
из кармана еще одну странную вещь - коробочку из чего-то золотистого,
полупрозрачного, очень красивого. В коробке лежали пластинки радужного
цвета, числом три. Рыжий вынул их, подумал, покрутил носом, две спрятал
обратно, а третью сунул во внутренности замка и стад ковырять там от-
верткой.
- Послушайте... - робко обратилась к нему женщина.
- Не волнуйся, хозяйка, я же сказал - будет лучше нового, - он прис-
лушался к шуму на лестнице и усмехнулся - Боцман Гангрена слов на ветер
не бросает! Уголовное имечко совершенно потрясло женщину. Рыжий завинтил
замок и повернулся к ней. - Не поминай лихом, хозяйка! Он открыл доверь,
вышел и захлопнул ее за собой. Женщина, наконец-то осмелев, немедленно
рванула на себя дверь и нос к носу столкнулась с группой мужчин.
Одеты они были еще причудливей боцмана Гангрены - поверх голубых
штанов и рубах на них было множество разнообразных ремней, а кремням
крепились и прилегали к их спинам, бокам и бедрам всякие жуткие вещи -
ножи в ножнах и без, явно предназначенные для стрельбы трубки с ручками
и всякими загогулинами, японские нунчаки и прочая мерзость.
- Убью рыжего мерзавца! - воскликнул предводитель этой безумной бан-
ды - Акулам на корм!
- Женщина! - воскликнул другой, и все головорезы разом на нее уста-
вились.
- Мадам! - наигалантнейше обратился к ней предводитель - Не будете
ли вы столь любезны... По этой лестнице пробегал снизу вверх некий муж-
чина... да, рыжий и плотного сложения. Так вот, мадам, вполне вероятно,
что вы его видели, этого негодяя, якорь ему в...
- Корму! - перебил предводителя головорез, заметивший первым женщи-
ну,
- Да, - согласился тот - Вы его видели? А, мадам?
- Да, - ничего не понимая, сказала женщина. Только что вылетев из ее
квартиры, боцман Гангрена должен был прямиком упасть в объятия своей
банды. И куда же он девался?
Оставалось предположить, что странный боцман пташкой вспорхнул на-
верх и отсиживается на верхнем этаже... хотя, постойте, там же есть -
люк на чердак и на крышу!
- Мада-ам! - укоризненно протянул предводитель - Время идет, мы
ждем... Женщина молча показала наверх.
- Мы только что оттуда.
Это ее настолько изумило, что она даже руками не смогла развести, а
просто окаменела. Ответа от нее бандиты не дождались. - Улизнул! - конс-
татировал предводитель - Святая дева, на что не пойдет мужчина, чтобы
спасти свое главное украшение!
Банда заржала и посыпалась вниз по лестнице. Женщина отступила на-
зад, в квартиру, и поскорее закрыла дверь.
Все это было ужасно и необъяснимо, но она осталась цела и невредима,
а главное - попала в квартиру! И тут она вспомнила про чайник и утюг...
Пожара еще не было. Чайник хотя и кипел, но воды в нем было порядоч-
но. А ведь совсем недавно эта самая женщина напрочь забыла про кипящий
чайник, так что у него отпаялся носик и со звоном упал на плиту. Звон-то
и привлек ее на кухню. Пришлось покупать новый чайник, а с финансами бы-
ло слабовато. Уйти-то муж ушел, а вопрос об алиментах еще не вставал.
Стряпая сыну ужин, женщина немного пришла в себя. И к вечерней сказ-
ке уже полностью успокоилась.
Сказка - это было свято. Иначе Мишка вообще отказывался ложиться в
постель.
А началось с того, что однажды до него дошла садистская сущность
сказки о колобке. Колобок-то погиб, невзирая на свою находчивость. Лиса
съела его, чавкая и облизываясь, и ему было больно!
Мишка ревел в три ручья. Выход был один - поскорее придумать другой
конец, счастливый и прекрасный.
И женщина пошла по пути наименьшего сопротивления.
- Мишка, не реви! - сказала она - Ты лучше дай сюда книжку. Вот ли-
са, вот колобок... а вот кусты. Знаешь, кто сидит в кустах?
- Ну-у-у-у-ы-ы? - рыдая, спросил Мишка. - Там сидит фея. Там прек-
расная фея с волшебной палочкой. Когда она увидела, что лиса вот-вот
проглотит колобка, она вышла из кустов, ударила лису волшебной палочкой
и заколдовала ее! Лиса окаменела, а колобок прыгнул на землю и побежал
дальше.
Инициатива наказуема - Мишке такое продолжение сказки очень понрави-
лось, и история колобка превратилась в сериал, от вечера к вечеру обрас-
тая все новыми приключениями. Колобок сидел на носу у Бабы-Яги, Кощея
Бессмертного, Карабаса Барабаса и прочей нечисти, а прекрасная фея вов-
ремя вылезала из кустов и лупила волшебной палочкой направо и налево.
Но Мишка взрослел, и мама, будучи в глубине души натурой романтичес-
кой, стала пересказывать ему кельтские предания, средневековые легенды и
вообще всю литературу с участием фей.
- И тогда принц коснулся веткой сирени... кто ему дал ветку сире-
ни?..
- Фея Сирени! - шептал, блестя глазенками, ребенок.
- Правильно. И он коснулся веткой дверей - и двери открылись сами
собой. Он пошел, пошел... и пришел в тронный зал. А там спали на троне
король с королевой, спади придворные дамы и рыцари, спали слуги и слу-
жанки, спали повара и поварята... Не спала только злая фея Карабосс. Она
сидела в углу со своей прялкой, а вокруг бегали огромные крысы... Но
принц не боялся крыс... - А где была фея Сирени?
- Она была рядом. Она хотела, чтобы принц сам освободил Спящую Кра-
савицу. Ну, если бы Карабосс оказалась сильнее, фея Сирени, конечно, по-
могла бы принцу!
Все бы ничего, да только эту сказку мама рассказывала сыну раз этак
в пятнадцатый. И уже ломала голову, где взять следующий сюжет про фей.
Но сюжет уже явился, уже вплелся в ее биографию, уже расставил ей
ловушки. И оставалось сделать только шаг, чтобы рухнуть в первую из
них...
По утрам Мишка отправлялся в детский садик как ребенок из приличной
семьи - на служебной "Волге". За соседом приезжал персональный шофер, а
Мишка ходил в одну группу с соседской Аджелочкой. Вот его и прихватыва-
ли, чтобы не тискать в общественном транспорте. Обратно, правда, мама
забирала его сама.
- Ксюша! - забирая уже одетого Мишку, сказала соседка - Ксюшенька, у
меня к тебе просьба. Ты вечером Анжелочку не заберешь? Боюсь, Костя не
успеет. У него совещание. И мне через весь город ехать. - Конечно, забе-
ру, что за вопрос! - И пусть она у тебя побудет, ладно? - Да не волнуй-
ся. И заберу, и покормлю. Мишку увезли. Мама Ксения осталась одна. Было
у нее еще минут двадцать - как раз помыть посуду, причесаться и одеться.
Она выглянула в окно. Шел дождь. Выходить на улицу не хотелось - ну
ни чуточки!
И вот она уже стояла в плаще перед дверью, с сумкой и зонтиком. А
поскольку в последнее время жизнь ее не баловала, Ксения заранее предс-
тавляла себе не то приятное, что связано с дождем - свежий воздух, к
примеру, - а исключительно неприятное - брызги на колготках, промоченные
ноги, насморк и прочее. Шлепать по лужам к остановке, распихивать в
троллейбусе мокрые спины... брр... Вот открыть бы дверь - и сразу ока-
заться в родном отделе, в тепле и сухости...
Открывая дверь, Ксения действительно внутренним взором видела свой
отдел, четыре стола, составленные попарно, китайскую розу на подоконни-
ке, облупленный шкаф и Еремееву, которая всегда приходит первой. На Ере-
меевой почему-то было модное джинсовое платье, хотя для пятидесяти дет
это, мягко говоря, странный наряд.
Ксения перешагнула порог и вместо лестничной клетки увидела перед
собой комнату с четырьмя столами и китайской розой, а также Еремееву в
джинсовке. - Ксюша? - удивилась Еремеева - Так рано? Изумленная тем, что
галлюцинация заговорила, Ксения отступила назад захлопнула дверь и с ми-
нуту - стояла без всякого соображения. Вроде выспалась она хорошо, виде-
ниям являться не с чего... Она опять открыла дверь, страстно желая уви-
деть именно лестничную клетку, - так и случилось.
Разумеется, и колготки Ксения забрызгала, и ноги промочила, иначе и
быть не могло. А самое забавное ждало ее в отделе.
Когда она вошла, Еремеева посмотрела на нее с великим подозрением.
- Здравствуйте, Галина Петровна. Шура, здравствуй. Алла Григорьев-
на...
- Здоровались уже, - сообщила ей ЕремееваВ своем ли ты, голубушка,
уме? Или не выспалась?
- Вы о чем? Алла Григорьевна? - внутренне холодея, спросила Ксения.
- Или ты бурную ночь с кем-то провела? - и, обращаясь к коллегам,
Алла Григорьевна сообщила: - Полчаса назад открывается дверь и появляет-
ся наша красавица. Я здороваюсь, а она смотрит на меня, как на нечистую
силу, и захлопывает дверь, воображаете?
- Ксюшенька! - ахнула Галина Петровна - Да что это с тобой такое?!
Самый юный сотрудник отдела Шура фыркнул. - Я... это... - сказала
Ксения. Тут только она заметила, что Еремеева действительно в джинсовке.
К счастью, зазвонил телефон. И начался рабочий день. В отделе снаб-
жения крупного треста день этот был достаточно суетливым и муторным. И,
естественно, через полчаса все и думать забыли про странное явление Ксе-
нии. Все - но не она сама.
Среди трудностей, которых в божественных Писаниях встречается немало,
если есть что-нибудь запутаннее, чем лабиринт мест о свободной воле. Да,
этот предмет уже давно удивительным образом тревожил умы философов, а потом
теологов, как древних, так и новых, однако, я думаю, труда было больше, чем
результата. Недавно Карльштадт и Экк возобновили с достаточной сдержанностью
спор на эту тему, но вскоре Мартин Лютер разжег его сильнее - известно его
"Утверждение", посвященное свободной воле. Несмотря на то что ему один раз
отвечали, попытаюсь теперь это сделать и я: мои друзья думают, что, может
быть, в нашем небольшом споре истина станет яснее.
Здесь, я знаю, некоторые, зажав уши, закричат: "Эразм посмел сразиться
с Лютером!" То есть муха со слоном! Для их успокоения - если их можно
упросить хотя бы немного помолчать - я хотел бы только сказать, что я ведь
на самом деле никогда не клялся в верности Лютеру. Поэтому никому не должно
показаться недостойным, что я открыто с ним не соглашаюсь; ничего иного -
человек с человеком! Не хватало только, чтобы считалось грехом расходиться с
ним в каком-нибудь убеждении! И я не думаю, что самому Лютеру покажется
недостойным, если кто-нибудь с ним не согласен, при том, что сам себе он
дозволяет выступать не только против всех учителей церкви. Но также и против
всех университетов, соборов и папских декретов. Так как он сам говорит прямо
и открыто, то и мне, когда я это делаю, его друзья не должны это вменять в
вину.
Поэтому, дабы никто не истолковал этот бой как такой, который
обыкновенно происходит между выпущенными друг на друга гладиаторами, я буду
оспаривать одно-единственное его мнение, не имея никакой иной цели, кроме
возможно большего прояснения истины при помощи сопоставления мест из Писаний
и доказательств. Такого рода исследование всегда было для ученых делом
наипочтеннейшим. Все будет идти без брани, потому что это более
приличествует христианам и потому что так люди вернее находят истину,
которая в излишних пререканиях нередко утрачивается.
Я также не пребываю в неведении насчет того, сколь мало я подготовлен к
такой палестре. Действительно, вряд ли найдется другой человек, обученный
этому менее, чем я: я всегда по какому-то необъяснимому врожденному чувству
отвращался от сражений и всегда предпочитал выступать на более свободных
полях муз, чем биться врукопашную. И меня настолько не радуют определенные
утверждения, что я с легкостью пошел бы за скептиками повсюду, где мне
только дозволит этот нерушимый авторитет божественных Писаний и установления
церкви, которым я охотно во всем подчиняю свои убеждения, независимо от
того, понимаю я то, что предписано, или же не понимаю. И я предпочитаю этот
образ мыслей тому, который вижу у людей, так преданных и слепо пристрастных
к одному мнению, что они не в состоянии перенести ничего от него
отличающегося. Все, что они читают в Писаниях, они ложно толкуют, как
подтверждение мнения, которое они однажды приняли, - подобно тому как
молодые люди, которые безмерно влюблены и, куда ни повернутся, воображают,
что повсюду видят предмет своей любви. Еще более здесь подойдет другое
сравнение: как люди, которых борьба ожесточила так, что они превращают в
оружие все, что у них под рукой - будь это кружка или тарелка. Скажи, может
ли быть беспристрастным мнение людей, которые так настроены? Или по-иному:
какой толк от такого рода рассуждений, кроме того, что один из спорщиков
уйдет оплеванным? Всегда, однако же, будет много таких, которых описывает
апостол Петр: "неученые и нестойкие, которые на свою погибель искажают
Писания".
Поэтому, что касается моего мнения, то я признаю, что по многим разным
суждениям о свободной воле, дошедшим от древних, я до сих пор еще не имею
определенного убеждения, за исключением того, что думаю, что какая-то сила у
свободной воли есть. "Утверждение" Мартина Лютера я читал, и читал без
предвзятости, не считая той, что я был, скорее, расположен к нему наподобие
того, как следователь обычно бывает расположен к утомленному обвиняемому. И
хотя Лютер излагает и ведет дело всякими способами и с большим
воодушевлением, меня он, скажу прямо, пока что не убедил.
Если кто-нибудь захочет приписать это моему слабоумию или невежеству.
То я с ним не стану спорить, только пусть даже и слабоумным - хотя бы
научения ради - разрешат поспорить с теми, кого Бог одарил богаче; особенно
когда Лютер придает очень мало значения просвещенности и очень много духу,
который иногда окропляет более невежественных людей тем, в чем отказывает
sofois (греч.)
Это я говорю тем, которые отважно заявляют, что у Лютера в мизинчике
заключено более просвещенности, чем у Эразма во всем теле, против чего я,
разумеется, сейчас возражать не стану. Думаю, что при всей их
несправедливости мне удастся их уговорить признать, что, если я соглашусь в
этом споре с Лютером в том, что его ни в коем случае не должно обременять
уже существующее суждение докторов, соборов, университетов, пап и королей,
то и моего дела не должно ухудшать опрометчивое суждение некоторых людей.
Мне кажется, я понял, о чем толкует Лютер, но, может быть, мое мнение меня
обманывает; поэтому я хочу быть собеседником, а не судьей, исследователем, а
не основоположником; я готов учиться у каждого, кто предлагает что-то более
правильное и достоверное, хотя я охотно советовался бы и с людьми среднего
ума; в вопросах такого рода не следует спорить так упрямо; это больше вредит
христианскому согласию, чем помогает благочестию.
В божественных Писаниях есть тайны, в которые Бог не хотел, чтобы мы
проникали глубже; если мы попытаемся в них проникнуть, то чем глубже мы
продвинемся, тем больше будет тумана, и мы, таким образом. Узнаем
непостижимое величие божественной премудрости и немощь человеческого разума.
Вроде того что рассказывает Помпоний Мела о какой-то Корикийской пещере,
которая сначала манит своим приятным видом и привлекает к себе, пока,
наконец, тех, кто прошел глубже, не охватывает страх и трепет перед величием
обитающего там божества. Поэтому при входе туда было бы, по-моему,
благоразумнее и благочестивее восклицать вместе с Павлом: "О глубина
богатства мудрости и ведения Божьего! Сколь непостижимы суждения Его и
неисследимы пути Его!" И вместе с Исайей: "Кто услышал дух Господа и кто был
у Него советником?" Как если бы мы хотели определить то, что выходит за
пределы человеческого разума. Многое скрыто до времени, когда мы увидим уже
не отражения и намеки, но узрим величие Господа, когда Он откроет нам лицо.
Значит. По крайней мере по моему мнению, то, что касается свободной
воли, мы узнали из Священных писаний: если мы на пути благочестия, то для
того, чтобы, забыв об остальном, бодро устремиться к лучшему; если же мы
погрязли в грехах, то чтобы, напрягши все силы. Мы обрели возможность
покаяния и всеми способами старались снискать милосердие Господнее, без
которого человеческая воля и ее стремления не способны действовать.
Если есть какое-то добро, следует приписывать его божественной милости,
которой мы обязаны даже и своим существованием; в остальном мы должны
верить, что все, что с нами происходит в этой жизни, радостное и печальное,
посылает нам Он для нашего спасения и никому не может быть обиды от Бога,
справедливого по своей природе, даже если нам кажется, что мы не заслужили
того, что произошло. И никто не должен отчаиваться в прощении Бога,
наимилостивейшего по своей природе. Понимать это, говорю я, по-моему было бы
достаточно для христианского благочестия, но было бы неблагочестивой
чрезмерностью вторгаться в эти скрытые от нас вопросы, чтобы не сказать -
излишние: предвидит ли Бог не по необходимости (contingenter praesciat
aliquid), способна ли наша воля сделать что-либо по отношению к тому, что
касается вечного спасения, или она только подчиняется действию благодати?
Делаем ли мы все, что делаем - хорошее или плохое - по чистой необходимости,
или же скорее мы претерпеваем воздействие?
Существует нечто, о чем Бог пожелал, чтобы мы вообще не знали.
Например, о дне смерти и дне страшного Суда. "Не ваше дело знать времена и
сроки, которые отец сохранил в своей власти". И - "О дне же том и часе никто
не знает, кроме Отца, - ни ангелы на небе, ни Сын". Он не хотел, чтобы мы
вникали в это, почитая Его в мистическом молчании. Поэтому в священных
книгах есть много мест, о которых хотя и говорили многие, однако же никто не
устранил неясности полностью: например, разделение лиц, соединение
человеческой и божественной природы в Христе, грех, который никогда не может
быть прощен. Он хотел, чтобы некоторые вещи мы знали очень хорошо: это
наставления о благой жизни. Конечно, это - слово Божье и его не следует
искать, восходя высоко на небо, не следует привозить издалека, пересекая
море; оно близко. В наших устах, в нашем сердце. Это необходимо учить всем;
прочее правильнее будет оставить богу; благочестивее почитать неведомое, чем
обсуждать неисследимое. Сколько спорных вопросов и раздоров породило у нас
разделение лиц, смысл первоначала, разница между рождением и исхождением!
Какое смятение в мире возбудило сражение из-за понимания (греч.) Девы! Я
спрашиваю, что получилось до сих пор из этих трудных вопросов, кроме того,
что, желая быть чрезмерно мудрыми, мы утрачиваем согласие и меньше любим
друг друга? Ведь вещи такого рода, что, несмотря на то что они действительно
существуют и их можно узнать, нет нужды говорить о них во всеуслышание.
Возможно, и правда то, что обычно болтают софисты о том, что Бог в
соответствии со своей природой не меньше, чем на небе, присутствует в ходах
жуков - чтобы не сказать чего-нибудь похуже, чего они, однако же, не
стыдятся говорить. Но об этом нет нужды рассуждать в присутствии множества
людей. И утверждение, что существует три бога, даже если это с точки зрения
диалектики может считаться правильным и разумным, вызвало бы у
невежественной толпы большое возмущение. Если бы мне было ясно - на самом
деле это обстоит иначе, - что исповедь, которая у нас теперь принята, не
учреждалась Христом и не могла быть учреждена людьми и поэтому ее никто не
смеет требовать, а также никто не смеет взыскивать за прегрешения, то я бы
побоялся высказывать это суждение вслух, так как вижу, что многие смертные
удивительно склонны ко всяким гнусностям и необходимость исповедоваться так
или иначе ныне их сдерживает или же, по крайней мере, хоть как-то усмиряет.
Существуют определенные телесные недуги, вынести которые легче, чем их
унести, - как если бы кто-нибудь для избавления от проказы стал мыться в
горячей крови умерщвленных детей. Существуют определенные заблуждения,
которые приносят меньше бед, если их не замечать, чем если их искоренять.
Павел знает разницу между тем, что дозволено, и тем, что полезно.
Дозволено говорить истину, но это не всякому полезно, не во всякое время и
не во всяком виде. Если для меня ясно, что синод по какой-либо причине
установил или определил нечто ошибочное, то, хотя и дозволенно говорить
правду открыто, однако же, не полезно давать дурным людям повод пренебрегать
авторитетом отцов, а также их благочестивыми и святыми установлениями. Я
предпочел бы сказать, что, вероятно, тогда они решали в зависимости от
обстоятельств того времени, а теперь соображения пользы советуют отменить
эти решения.
Представим себе поэтому, что в некотором смысле правда то, о чем учил
Уиклиф и что утверждает Лютер: все, что нами делается, происходит не по
свободной воле, а по чистой необходимости. Что может быть бесполезнее
широкого обнародования этого суждения? Представим себе также, что в каком-то
смысле правда то, что где-то написал Августин о том, что Бог творит в нас и
добро и зло и он награждает нас за свои добрые дела и наказывает нас за свои
злые дела. Какое широкое окно для нечестия откроет бесчисленным смертным
распространение этих слов?! Особенно при такой человеческой тупости,
беспечности, порочности и неудержимой, неисправимой склонности ко всякого
рода нечестию! Какой слабый человек выдержит постоянную и очень тяжелую
борьбу со своей плотью? Какой дурной человек будет стараться исправить свою
жизнь? Кто сможет решиться полюбить всем сердцем Бога, который создал
кипящий Тартар с вечными муками и который наказывает несчастных за свои
злодеяния, будто Его радуют человеческие мучения?! А ведь так истолкуют это
многие.
У людей почти всегда ум грубый и плотский, он склонен к неверию,
расположен к злодействам, легок на поношения, так что не следует подливать
масла в огонь.
1
Раздался резкий хлопок, и машина тут же клюнула капотом вправо. Швартин
машинально, с окаменевшим лицом, вдавил педаль тормоза; под колесами
захрустела оплавленная солнцем щебенка.
- Приехали... - сказал Швартин через полминуты, откидываясь на спинку
сидения, пережидающе вздыхая и вытирая локтем со лба пот.
- Скат?.. - полувопросительно произнес Евтеев; болезненно морща худое,
длинное лицо, он тер ушибленный висок.
- Да, - сказал Швартин, потом открыл дверцу и устало вылез из машины.
Солнце уже переползло зенит, но лишь сильнее давило тяжелым зноем. Зной
опускался сверху - с ярко-голубого, без единого облачка неба, зной
поднимался из-под ног от черного от солнечного загара щебня. Каменистая,
ни единого кустика травы лощина, окруженная каменистыми холмами, в которой
у них лопнул правый передний скат, была как исполинская духовка. Дрожали
ясно зримые, струящиеся вверх потоки воздуха; впереди, у изгиба лощины,
виднелся уже привычный мираж: озерко с темно-синей водой.
- Черт... не мог лопнуть перед закатом, - устало, с вялым раздражением
посетовал Швартин, тяжело опускаясь на корточки в короткой тени машины.
Евтеев присел рядом, протянул пачку сигарет. Ветра почти не было. Метрах в
трех от них, легко перебирая волосатыми ножками, пробежала фаланга. Евтеев
посмотрел на нее с невольным отвращением и испугом, Швартин - почти
равнодушно.
- Спешить не будем, - затягиваясь противно хрустящей в пальцах
сигаретой, сказал он, провожая фалангу взглядом. - Натянем тент, немного
отдохнем... Ты есть не хочешь?
Евтеев лишь покачал головой: какая еда? Сейчас бы холодного кваса...
Он не думал, что будет так плохо переносить жару, становился вялым уже
через час после восхода безжалостного гобийского солнца, к обеду
чувствовал полную разбитость, острую боль в голове, и оживлялся лишь после
захода, когда сухой невыносимый зной начинал сменяться острой прохладой.
Они натянули тент и легли на расстеленное в его тени одеяло. Евтеев
почувствовал, как только что выпитый теплый чай выступил густой испариной
по всему телу, заструился ручейками пота. Швартин, раскинув в сторону
руки, вскоре задремал. Невольно завидуя его железному здоровью и
выносливости, Евтеев старался последовать его примеру, но боль в голове не
давала уснуть. Он лежал, страдая от уже душного - теперь, под тентом -
зноя, безнадежно мечтал о прохладном ветерке, туче, которая закроет солнце
и разразится проливным дождем (какое было бы наслаждение стоять, смеясь от
счастья, под его тугими струями!..), пытался целенаправленно думать,
систематизировать свои впечатления последних дней, но мозг наполняла
мутная, вязкая пустота, в которой путались и растворялись обрывки мыслей,
и он оставил эти попытки, лежал, распластанный, на одеяле и, закрыв глаза,
боролся со зноем и головной болью.
Вдруг снова вспомнился - и Евтеев опять удивился навязчивости этого
воспоминания - тот несчастный случай, дорожно-транспортное происшествие,
невольным свидетелем которого он стал в конце апреля утром.
Евтеев вышел из троллейбуса и пошел к станции метро "Завод "Большевик".
Возле бочки с квасом стояла нетерпеливо сосредоточенная очередь человек в
пятнадцать; Евтеев посмотрел на противоположную сторону улицы и увидел на
самом краю тротуара переминавшегося с ноги на ногу, озирающегося по
сторонам средних лет мужчину. Он показался странно знакомым, и Евтеев,
всматриваясь в него, даже замедлил шаги. Ему казалось, что он вот-вот
вспомнит, кто это, он чувствовал, что ему крайне важно вспомнить, но все
не мог и понял, что мешает борода: когда он видел этого человека, тот еще
не носил бороду.
Бородач переминался, взглядывая на густой поток мчащихся по улице машин
как-то лихорадочно и суетливо, с нетерпеливой досадой ожидая появления в
этом потоке просвета; было видно, что он куда-то опаздывает, а его
ближайшая, сиюминутная, вожделенная цель - бочка с квасом.
"Наверно, жажда разбирает человека, - покачал головой Евтеев,
вглядываясь. - Да... Но кто это, кто? Почему мне кажется, что я его знаю?
Почему мне так хочется вспомнить, кто это?.. Отчего для меня это важно?.."
Но как он ни замедлял шаги, а все-таки проходил мимо и уже приходилось
оглядываться: просто остановиться и подождать этого странно знакомого
человека он почему-то не мог решиться - по не осознаваемой вполне, но -
чувствовал - мелкой, пустяковой причине. Он уже потерял надежду вспомнить
его, ускорил шаги, когда вдруг за спиной, на середине улицы, криком беды
взвизгнули тормоза и - глядя в то место на асфальтовом полотне -
вскрикнула шедшая ему навстречу женщина. Сразу похолодев, Евтеев резко
обернулся...
"Но кто же, кто это был?.. - обхватив ладонями раскалывающуюся от боли
голову, вяло распластанный на одеяле, старался догадаться он. - Почему
меня _преследует_ это воспоминание?.. Где я мог видеть этого человека?.."
И вдруг он вспомнил, тут же с облегчением вздохнув. Это было в редакции
одного научно-популярного журнала. Фамилия этого человека была Сюняев.
Евтеев вошел, когда заведующий отделом пытался закончить с Сюняевым
разговор. Казалось, Таран, как никогда, обрадовался его приходу,
поднявшись из-за стола, подчеркнуто любезно поздоровался, всем своим видом
давая понять бывшему у него посетителю, что пришел, наконец, человек,
которого он с нетерпением ждал, у этого человека очень мало времени, и
поэтому он - Таран - теперь крайне занят; он очень просит Сюняева
извинить, но - увы - зайдите как-нибудь на днях, если хотите продолжить
беседу.
- Хорошо, - сказал мрачно Сюняев, - я постараюсь учесть все ваши
замечания и зайду на следующей неделе.
За мрачностью Сюняева от глаз Евтеева не укрылось выражение усталой
безнадежности, какой-то щемящей беззащитности и стыда, словно тот каждой
клеткой тела чувствовал, что унижается, и так же глубоко понимал, что у
него нет иного выхода. Евтеева поразил его взгляд; впоследствии он
признался себе, что никогда не видел такого умного, все понимающего и с
такой затаенной болью взгляда.
- Кто это? - спросил он, едва Сюняев закрыл за собой дверь.
- Кто?.. - развел руками Борис Афанасьевич, притворно устало вздыхая. -
Конечно, гений. Некто гений по фамилии Сюняев, - добавил он, иронически
улыбаясь и качая головой, словно бы говоря этим: "Да, нелегка наша доля,
на кого только не приходится тратить время..."
- В каком смысле "гений"? - прикинулся не совсем понявшим Евтеев,
чувствуя, что крайне заинтересован этим почти мельком виденным им
человеком.
- Вам ли объяснять, Борис Иванович?.. - снисходительно улыбнулся Таран.
- И все же?
- Это он уже второй раз был сегодня, - пояснил заведующий отделом. -
Настойчивый товарищ... Представьте, приходит человек и без тени сомнения,
скромно так заявляет, что он открыл - ни много, ни мало - закономерности,
законы, по которым развивается социальная эволюция. Все это изложено в
статейке, которая у него в портфеле, он будет рад ее предложить. Благодаря
в ней изложенному ничего не стоит _детально_ - заметьте - представить, как
будет развиваться земная цивилизация ну, хотя бы в ближайшую тысячу лет...
Таран откинулся на спинку стула, желая насладиться эффектом, но Евтеев
слушал хотя и удивленно, но серьезно и сосредоточенно.
- Нет, каково?.. - улыбнулся Таран. - И ведь - главное - у него нет
даже высшего образования, смог в каком-то институте осилить только три
курса, работает где-то в библиотеке завхозом...
- И все-таки, Борис Афанасьевич... - задумчиво покачал головой Евтеев.
- А вы читали эту его статью?
- С какой стати?.. - пожав плечами, хмыкнул Таран. - Мне что, больше
нечего делать?
- Понятно... - вздохнул Евтеев все в той же глубокой задумчивости, в
странном впечатлении от личности этого еще десять минут тому назад
неведомого ему Сюняева.
- Очень хочется с ним поговорить, - подвел итог своим мыслям он, глядя
на Тарана чуть извиняющимся взглядом, - почитать эту его статью. У меня
такое впечатление, что там может быть что-то интересное.
- Борис Иванович!.. - замахал руками Таран. - Вы действительно
увлекающаяся натура. Раньше не верил, но теперь сам вижу...
- И все-таки мне очень хочется с ним поговорить, - просяще, но
настойчиво повторил Евтеев. - У вас нет его адреса?
- Увы... - без сожаления развел руками Таран. - Но, если вам так
хочется, я возьму у него: ведь он явится на следующей неделе.
На следующей неделе Сюняев не явился. Больше он не появлялся в редакции
этого журнала; с течением времени Евтеев потерял надежду на встречу с ним,
но встреча все же состоялась - та, трагическая, апрельским утром,
воспоминания о которой стали навязчивыми, преследовали даже здесь - среди
холмов, гор и бескрайних просторов Гоби.
"Но почему же смерть этого почти неведомого мне человека я ощущаю такой
невосполнимой утратой?.. - думал Евтеев, забыв про головную боль. - Почему
так сожалею, что не был знаком с ним, не поговорил ни разу? Откуда
чувство, что его смерть - это глубокая утрата и для меня лично, и не
только для меня?.. - старался понять он. - И нет, не чувство даже -
_убеждение_... Почему я еще тогда, в редакции, когда только увидел
Сюняева, так внутренне воспротивился "проницательности" Тарана, а теперь,
когда уже ничего воротить и изменить нельзя, вспоминаю об этой его
"проницательности" и самоуверенном высокомерии с ненавистью?.. Что за
странное наваждение?.."
Швартин вдруг зашевелился, чуть подняв голову, потряс ею, а потом
перевернулся на спину и резко сел, тут же начав протирать глаза.
- Без пяти три... - сказал он сам себе, взглянув на циферблат часов. -
Борис, ты спишь?
- Нет... - грустно ответил Евтеев.
- Будем шевелиться: до вечера еще далеко... Если верить карте и тому
парню с худона [скотоводческой стоянки], километров через пять будет
хороший источник, наберем воды.
- Будем шевелиться!.. - деланно бодро заявил Евтеев.
Вначале не было ничего. И это ничто не было ни пустым, ни
неопределенным: и оно называлось самим собой. И Бог увидел, что это было
хорошо. Ни за что в мире он не создал бы, что бы то ни было. Небытие
подходило ему как нельзя лучше: оно его наполняло.
У Бога были постоянно открытые и неподвижные глаза. Если бы они были
закрыты, это ничего бы не изменило. Видеть было нечего, и Бог ни на что не
смотрел. Он был наполненным и плотным, как яйцо всмятку, чьей округлостью и
неподвижностью он обладал.
Бог был абсолютной удовлетворенностью. Он ничего не хотел, ничего не
ждал, ничего не чувствовал, ничего не отрицал и ничем не интересовался.
Жизнь была настолько полна, что она не была жизнью. Бог не жил, он
существовал.
Его существование не имело для него ощутимого начала. Некоторые великие
книги имеют настолько маловыразительное начало, что его сразу забываешь, и
кажется, что читаешь это испокон веков. Кажется, невозможно было определить
момент, когда Бог начал существовать. Словно он существовал всегда.
Бог не умел разговаривать, значит, у него не было мысли. Он был
пресыщенностью и вечностью. И все это самым наивысшим образом доказывало то,
что Бог есть Бог. И эта очевидность не имела никакого значения, т.к. Богу
было совершенно наплевать на то, чтобы быть Богом.
Глаза живых существ обладают самой удивительной из вещей: взглядом. Нет
ничего более индивидуального. Об ушах живых существ не говорят "вслыш", а о
ноздрях "взнюх".
Что такое взгляд? Это невозможно выразить. Ни одно слово не в состоянии
описать его странную сущность. И, однако, взгляд существует. Немногие вещи
существуют также явно.
Какая разница между глазами, обладающими взглядом и глазами, у которых
его нет? Эта разница имеет имя: жизнь. Жизнь начинается там, где начинается
взгляд.
У Бога не было взгляда.
Единственными занятиями Бога было поглощение пищи, пищеварение и, как
прямое следствие, выделение. Бог не замечал, как эти растительные функции
совершались в его теле. Пища всегда была одинаковой и такой не впечатляющей,
что он ее не замечал. Содержимое напитков было всегда одним и тем же. Бог
открывал все необходимые отверстия, чтобы твердые и жидкие продукты
проходили через него.
Вот почему на этой стадии развития мы назовем Бога трубой.
Существует метафизика труб. Славомир Мрожек написал о шлангах слова,
которые не знаешь, то ли поразительно глубокомысленны, то ли чрезвычайно
смехотворны. Быть может и то и другое одновременно: трубы являются
своеобразной смесью наполненности и пустоты, полой материи, мембраны
существования, предохраняющей совокупность небытия. Шланг - гибкая версия
трубы: эта мягкость не делает ее менее загадочной.
У Бога была гибкость шланга, но он оставался одеревенелым и инертным,
подтверждая тем самым свою природу трубы. Он пребывал в абсолютной
безмятежности цилиндра. Он фильтровал вселенную и не удерживал ничего.
_________________________
Родители трубы были обеспокоены. Они призвали врачей, чтобы те занялись
случаем этого кусочка материи, который не подавал признаков жизни.
Доктора простукивали ее, шлепали по суставам, чтобы понять, обладала ли
она механическими рефлексами, и констатировали, что она их не имела. Глаза
трубы не моргали, когда лекари осматривали их с лампой.
- Этот ребенок никогда не плачет, никогда не двигается. Он не издает ни
одного звука, - сказали родители.
Медики поставили диагноз "патологическая апатия", не отдавая себе
отчета в том, что в терминах было противоречие:
- Ваш ребенок - овощ. Это внушает беспокойство.
Родители были утешены тем, что они приняли за хорошую новость. Овощ
означало жизнь.
- Нужно его госпитализировать, - постановили доктора.
Родители игнорировали это предписание. У них уже было двое детей,
которые принадлежали к человеческой расе: им не казалось неприемлемым иметь
сверх того еще и растительное потомство. Они почти умилились этим.
Они мило назвали его "растением".
В чем все ошибались. Потому что растения, в том числе овощи, чтобы
иметь возможность вести жизнь, невидимую человеческим глазом, являются более
живыми. Они трепещут при приближении грозы, плачут от радости при
наступлении дня, закаляются в презрении, когда им наносят ущерб, и пускаются
в пляс семи парусов в сезон опыления. Без сомнения, у них есть взгляд, даже
если никто не знает, где их веки.
Труба была чистой и простой пассивностью. Ничто ее не трогало, ни смена
климата, ни наступление ночи, ни сотни мелких ежедневных шумов, ни великое,
невыразимое таинство тишины.
Еженедельные землетрясения в Канcае, которые заставляли плакать от
страха двух старших, не производили на нее никакого впечатления. Шкала
Рихтера существовала для других. Однажды вечером подземный толчок в 5.6
балла поколебал гору, на которой стоял дом. Потолочные балки обрушились на
колыбель трубы. Когда ее вызволили, она была само безразличие: ее глаза
смотрели, не видя, на этих мужланов, пришедших беспокоить ее под обломками,
где ей было так хорошо в тепле.
Родители забавлялись флегматичностью своего Растения и решили устроить
ему испытание. Они прекратили его кормить и поить, ожидая пока оно само не
попросит: таким образом, оно было бы вынуждено реагировать.
Так попались те, кто сам расставил ловушку: труба приняла голодание так
же, как она принимала все, без тени неодобрения или согласия. Есть или не
есть, пить или не пить, ей было все равно: быть или не быть, не было для нее
вопросом.
В конце третьего дня растерянные родители осмотрели ее: она немного
похудела, и ее приоткрытые губы высохли, но по ее виду нельзя было сказать,
что она чувствовала себя хуже. Ей дали бутылочку со сладкой водой,
содержимое которой она бесстрастно проглотила.
- Этот ребенок уморит себя без единой жалобы, - ужаснулась мать.
- Не будем говорить об этом врачам, - сказал отец. - Нас сочтут
садистами.
На самом деле родители не были садистами: просто они были напуганы
мыслью, что их отпрыск был лишен инстинкта выживания. Им пришла в голову
мысль, что их ребенок был не растением, а трубой, но они тут же отбросили
эту невыносимую мысль.
Родители по своей природе беспечны, и эпизод с голоданием был забыт. У
них было трое детей: девочка, мальчик и овощ. Это разнообразие нравилось им,
тем более, что двое старших не переставали прыгать, бегать, кричать, спорить
и изобретать все новые шалости: необходимо было постоянно следить за ними.
С последним, по крайней мере, они не знали этих забот. Его можно было
оставлять целый день без няньки: вечером его находили в той же позе, что и
утром. Ему меняли белье, его кормили, на этом все кончалось. Красная рыбка в
аквариуме доставляла им больше хлопот.
Кроме отсутствия взгляда труба выглядела абсолютно нормально: это был
красивый спокойный ребенок, которого можно было показывать гостям, не
краснея. Другие родители даже завидовали.
На самом деле Бог был воплощением силы инертности - самой сильной из
всех сил. Также и самой парадоксальной из всех сил: что может быть более
странным, чем та неумолимая власть, которая исходит от того, что не
движется. Сила инертности - это зачаточная мощь. Когда какой-нибудь народ
отказывается от применения легкого прогресса, когда машина, которую толкают
десять мужчин, остается на месте, когда ребенок вяло сидит перед телевизором
в течение нескольких часов, когда идея, бессмысленность которой доказана,
продолжает приносить вред, ошеломленно открываешь ужасающую власть
неподвижности.
Такова была власть трубы.
Она не плакала никогда. Даже в момент рождения она не издала ни одной
жалобы, ни одного звука. Без сомнения она не находила мир ни волнующим ни
трогательным.
В начале мать попробовала дать ей грудь. Ни одного проблеска не
возникло в глазах младенца при виде кормящей груди: он ничего не сделал.
Обиженная мать вставила сосок ему в рот. С трудом можно сказать, что Бог
сосал ее. Мать решила не кормить его грудью.
Она была права: бутылочка с соской лучше соответствовала его натуре
трубы, которая узнавала себя в этой цилиндрической емкости, тогда как
округлость материнской груди не возбуждала в ней родственных чувств.
Таким образом, мать кормила его из бутылочки много раз в день, не зная,
что она обеспечивала связь между двумя трубами. Божественное питание
способствовало процветанию водопроводной системы.
"Все течет", "все меняется", "нельзя дважды искупаться в одной воде", и
т.д. Бедняга Гераклит покончил бы с собой, если бы он повстречал Бога,
который был отрицанием его текучего видения вселенной. Если бы труба
обладала какой-либо формой речи, она бы опровергла мыслителя из
Эфеса1: "все застывает", "все инертно", "мы купаемся всегда в
одной и той же трясине" и т.д.
К счастью никакая форма речи невозможна без движения, которое является
одним из начальных двигателей. И никакой род мысли невозможен без речи. То
есть философские концепции Бога не были ни мыслительными, ни
коммуникабельными: их последствия не могли никому повредить и это было
хорошо, потому что подобными принципами была надолго подорвана мораль
человечества.
Родители трубы были бельгийцами по национальности. Как следствие, Бог
был бельгийцем, что объясняло немало бедствий, произошедших с незапамятных
времен. В этом нет ничего удивительного: Адам и Ева говорили по-фламандски,
как это научно доказал один священник плоской страны2 несколько
веков тому назад.
Труба нашла хитроумное решение национальным языковым распрям: она не
разговаривала, она никогда ничего не сказала, она никогда не произвела ни
малейшего звука.
Но родители были обеспокоены не столько ее немотой, сколько
неподвижностью. Она достигла возраста одного года, так и не наметив своего
первого движения. Другие младенцы совершали свои первые шаги, первые улыбки,
первое хоть что-нибудь. Бог же не переставал производить свое первое "совсем
ничего".
Это было тем более странно, что он рос. Его рост был абсолютно
нормальным. Только мозг не следовал за ним. Родители озадаченно наблюдали за
ним: в их доме существовало небытие, занимавшее все больше и больше места.
Вскоре колыбель стала слишком мала. Необходимо было перевести трубу в
детскую кроватку с решеткой, которая уже послужила брату и сестре.
- Может быть, эта перемена пробудит ее, - понадеялась мать.
Перемена ничего не изменила.
С начала вселенной Бог спал в комнате своих родителей. Он не беспокоил
их, меньше и сказать было нельзя. Зеленое растение было более шумным. Он
даже не смотрел на них.
Время - это изобретение движения. Тот, кто не движется, не видит, как
проходит время.
Труба не отдавала себе никакого отчета в происходящем. Она достигла
возраста двух лет, также она достигла бы возраста двух дней или двух веков.
Она ни разу не изменила позы и даже не пыталась ее поменять: она лежала на
спине, вытянув руки вдоль тела, как маленький надгробный памятник.
Тогда мать брала ее за подмышки, чтобы поставить на ноги отец положил
маленькие ручки на поручни кроватки, чтобы ей захотелось взяться за них. Они
отпустили ее в таком положении: Бог упал на спину и, ничуть не
обеспокоенный, продолжал свою медитацию.
- Ей нужна музыка, - сказала мать. - Дети любят музыку.
Моцарт, Шопен, диски 101 Далматинец, Битлз и Шаку Хаши вызвали то же
отсутствие реакции.
Родители отказались сделать из нее музыканта. Впрочем, они вообще
отказались сделать из нее человеческое существо.
Взгляд - это выбор. Тот, кто смотрит, решает остановиться на чем-то,
т.е. насильно исключить из своего внимания поля зрения все остальное. В этом
взгляд, являющийся сущностью жизни, это, прежде всего, отказ.
Жить - значит отказаться. Тот, кто приемлет все, живет не больше, чем
отверстие умывальника. Чтобы жить, нужно быть способным не ставить все на
один и тот же план над собой, мать и потолок. Нужно отказаться от одного,
чтобы выбрать, что интереснее, то или другое. Единственный плохой выбор -
это отсутствие выбора.
Бог ни от чего не отказался, так как он не делал выбора. Поэтому он и
не жил.
Младенцы кричат в момент рождения. Этот горестный вой уже бунт, этот
бунт - уже отказ. Вот почему жизнь начинается в день рождения, а не раньше,
чтобы там ни говорили некоторые.
Труба не выдала ни малейшего децибела во время родов.
Врачи, впрочем, определили, что она не была ни глуха, ни нема, ни
слепа. Это была просто раковина, которой не хватало затычки. Если бы она
могла говорить, она повторяла бы без передышки единственное слово: да.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПУТЬ
Шлюпка все-таки не выдержала. До поверхности оставалось всего
несколько километров, когда по пульту пробежала волна алых аварийных
огней, а за стеной взвыла сирена. Индикатор перегрева реактора
стремительно прыгнул вверх, и Кирилл понял, что пора уходить. Он задержал
дыхание, вжался в кресло и рванул рычаг катапульты. Над головой хлопнул
раскрывшийся люк, и его выбросило в поток спрессованного воздуха.
Разноцветные ленты скиммер-парашюта выхлестнулись из ранца, одновременно
лопнули ремни, и он отделился от кресла. А шлюпка, с виду совершенно
невредимая, неслась вверху, стремительно исчезая в голубоватой дымке
облаков.
Кирилл проводил взглядом ее трехгранный корпус и взялся за упругие
парашютные фалы. Земля надвигалась слишком уж быстро, видимо, здесь была
небольшая разница в давлении или силе тяжести. Он упал удачно, на бок,
прокатился по низкой, выгоревшей траве, пытаясь сбить рвущийся на ветру
скиммер. А камень, на который его тащило, заметил слишком поздно...
1. ПОЛЕТЫ ДО ЗАКАТА
...Кирилла несли. Несли куда-то с завязанными глазами. Чушь! Просто
он никак не мог открыть их. Но покачивание ощущалось явственно. Куда же
его могли нести? Он напрягся, вспоминая. Ведь только что было залитое
солнцем поле космодрома и двадцать четыре рвущихся в небо корабля. Было
лицо Кати и смеющийся Игнат, показывающий ему растопыренные пальцы.
"Victoria"!
Да нет же! Это было раньше, а потом была неделя в крошечной рубке
яхты, и его хитрый, давно выверенный маневр, после которого он остался в
одиночестве. Все шли по трассе, а он... Он свернул.
Кирилл осторожно потянулся, приходя в себя. Ноги уперлись во что-то
твердое, а лежал он на ребристом прохладном полу. Полу? Пол слегка качался
под ним... Он медленно-медленно раскрыл глаза.
Над ним висел огромный черный шар. Он видел лишь его днище -
обвисшее, дряблое, собранное в жгут полотно, откуда торчали какие-то
веревки и провода. Еще секунду он не мог ничего понять. А потом чуть не
рассмеялся своему секундному удивлению. Воздушный шар.
Кирилл приподнялся, помотал головой, окончательно обретая ясность
мысли. Он лежал на дне гондолы огромного воздушного шара, летевшего над
землей. Гондола была квадратная, три на три метра, не меньше, сплетенная
из золотистых прутьев - то ли настоящих, то ли синтетических, не поймешь.
Вдоль невысоких, по грудь, бортов висели маленькие, туго набитые холщовые
мешки. Балласт?
Кирилл встал, перегнулся через край. И замер, вглядываясь в
раскинувшуюся внизу землю. Под ним плыли густо-зеленые леса, похожие с
высоты на аккуратно подстриженные газоны. Иногда мелькали узенькие
речушки, прозрачные до самого дна озерца, поляны. Шар летел с неплохой
скоростью. Кирилл отчетливо вспомнил, как в детстве катался на воздушном
шаре в Подмосковье. Та же картина, только здесь ни малейших следов
человека.
Шорох сзади Кирилл услышал даже не ушами, а всей спиной. Он вдруг
сразу сообразил, где находится и что в этот странный шар его кто-то
затащил. Кирилл обернулся, стараясь не слишком спешить, но чувствуя легкий
холодок между лопатками.
Они стояли у противоположного борта, вот почему Кирилл их сразу не
заметил. Двое парней, так похожих, что сразу стало ясно: братья. Оба
загорелые, темноволосые, но одному было лет двадцать - ровесник Кирилла, а
другому не больше двенадцати. Мальчишка смотрел на Кирилла дружелюбно, его
большие карие глаза улыбались, а вот старший поглядывал оценивающе и
осторожно. Впрочем, без особого страха или, наоборот, угрозы. Он был одет
в тонкую, распахнутую куртку из черной потертой кожи, такие же штаны,
заправленные в высокие крепкие ботинки. И сам он был подтянутый,
собранный, широкоплечий. Его братишка в измятых светло-синих брюках и
свитере казался рядом с ним хрупким и беззащитным. Может быть, как раз
из-за этого пушистого голубого свитера, подчеркивающего тонкость загорелых
рук...
Ни одна деталь в их одежде не выдавала ступени развития цивилизации.
Так могли одеваться и на современной Земле, и сто, и двести лет назад. А
ведь от этого зависела та линия поведения, которую ему придется избрать.
Впрочем, в следующее мгновение Кирилл уже вспомнил провода. Он посмотрел
вверх - действительно, из шара спускались разноцветные пучки проводов,
оголенных на конце. Кирилл снова посмотрел на парней. Те, казалось, ждали
чего-то...
Начиналось самое трудное. Кирилл миролюбиво вытянул вперед пустые
ладони, сказал:
- Здравствуйте!
Парень постарше спокойно протянул ему руку, сказал:
- Здравствуйте! Меня зовут Дин.
Кирилл поперхнулся заготовленной фразой, оцепенело посмотрел на
парня. С трудом выдавил:
- Очень рад... познакомиться... Кирилл...
- Кир?
Он сглотнул и покорно кивнул. Можно и Киром, так его звала сестра и
иногда мама.
Младший из братьев тоже протянул руку, и Кирилл машинально пожал
теплую ладошку.
- Тони.
И имена у них были вполне земные. Кирилл отчаянно вспоминал лоцию -
вдруг он просто забыл про какую-нибудь планету?.. Нет... Не было здесь
земных колоний, на сотни парсеков вокруг не было! Он хотел что-то
спросить, но Тони опередил его:
- А ваш парашют мы собрали и уложили в ранец. Мы когда увидели, что у
вас парашют такой, сразу решили снизиться!
Дин осторожно коснулся его плеча. Тони взглянул на брата и замолчал.
А Дин заговорил:
- Он прав, мы снизились из-за парашюта. А потом еще смотрим - у вас
на груди эмблема.
Кирилл быстро взглянул на свою яркую оранжевую рубашку. Да, на груди
и спине чернела эмблема их регаты: тонкая летящая стрела с острым, похожим
на нос яхты, концом.
- Я сразу сказал: "Дин, давай спустимся!" - опять вмешался мальчик.
Дин строго посмотрел на него, они переглянулись и вдруг оба
заулыбались. Дин сказал, кивая:
- Да, это Тони первым увидел стрелу. Но мы бы и так вас не бросили.
Даже с обычным парашютом и...
Он не договорил и серьезно спросил:
- Но все-таки, кто вы?
Кирилл молчал. Он смотрел на то, что лежало у ног парней.
Лакированное, изогнутое дерево, черные металлические пружины. Толстые
граненые стрелы. Два арбалета, не старинных, а, скорее, под старину.
Смертельные игрушки.
- Я - человек.
Дин ответил почти без улыбки:
- Мы это сразу поняли. Почти сразу. Но все-таки... Вы не из линии
круга?
- Нет, - абсолютно честно признался Кирилл.
Дин поднял левую руку, до сих пор сжатую в кулак, разжал. На ладони
лежал крошечный, меньше сантиметра, зеленый шарик.
- Сказал правду, - восторженно закричал Тони. - Ура! Я же говорил!
Его брат, наконец, тоже улыбнулся и выбросил шарик вниз.
- Зачем? - Тони обиженно посмотрел на брата.
- Он уже кончался. Найдем новый. Да ладно, не хмурься.
Дин подошел к Кириллу, гондола чуть качнулась от его движения,
спросил:
- Ты, наверное, хочешь есть? Садись...
- Хочу.
Только сейчас он понял, как голоден.
- Тони, посмотри, что у нас есть.
Кирилл снова взглянул через край гондолы. Лес, земной лес... А там,
где грохнулась его шлюпка, должна быть порядочная воронка...
Холодное мясо было невкусным, но он съел почти все. А вот хлеб,
похоже, пекли совсем недавно. Дин и Тони, сидя рядом с ним на дне гондолы,
о чем-то тихо шептались. Затем Тони подошел к борту и быстро, умело
высыпал вниз два мешка с балластом. Чистый белый песок веселой струйкой
бежал через борт, потом Тони вытряхивал мешки и аккуратно складывал их в
углу. Было в мешках килограммов пятнадцать-двадцать.
Кириллу вдруг стало неуютно. Он спросил:
- Ребята, мы что, спускаться не будем?
Дин, похоже, не понял вопроса:
- Постараемся. Балласта много.
- А если не хватит - вещи побросаем, - подхватил Тони. - Кир, а из
твоей сумки можно что-нибудь выбросить? Она тяжелая!
У Кирилла что-то замерло в груди. Он осторожно спросил:
- Мою сумку? А где она?
Мальчишка нагнулся и достал из-под сваленных в углу одеял мягкую
красную сумму с эмблемой регаты и буквами "НЗ". До Кирилла наконец дошло,
что автоматы должны были выбросить вслед за ним неприкосновенный запас. Он
молча взял сумку, набрал свой код, раскрыл. О содержании "НЗ" Кирилл знал
в самых общих чертах.
Пистолет лежал сверху. Обычный планетарный бластер, со ступенчатой
регулировкой мощности, с ребристым от теплоотводов стволом.
Кирилл, словно не веря себе, прикоснулся к металлу, обманчиво
холодному, таящему в себе яростное неземное пламя. Он никогда особо не
увлекался оружием, ни в детстве, ни на спецкурсе университета. Но
сейчас... Он достал бластер, приложил к поясу. Черт его знает, есть ли в
обычном полетном костюме фиксирующая площадка... Оказалось, есть. Бластер
с негромким щелчком прилип к поясу.
Дальше в сумке лежал абсолютно не нужный на этой планете газовый
фильтр, фляга с водой, пакеты с концентрированной пищей (Кирилл сразу
выложил их), фонарик, нож, запечатанный в прозрачный пластик комб, две
гранаты с парализующим составом и маленький цилиндрик передатчика.
Интересно, кто составлял набор? Даже аптечки... Аптечка лежала в боковом
кармане. Кирилл спрятал передатчик в карман и спросил:
- А можно будет это не выбрасывать? Пригодится!
И почувствовал, как дрогнули в голосе уверенные, хозяйские нотки.
Словно он не просил, а...
- Это хорошее оружие? - Дин взглядом указал на бластер. Кирилл
смешался:
- Да.
- Тогда можно будет выбросить арбалеты.
Он посмотрел на брата:
- Тони, высыпь весь песок. До заката надо подняться выше.
Кирилл почувствовал, как наползает стыд. Пытаясь казаться
непринужденным, он спросил:
- А зачем повыше?
- Пока есть солнце, надо набрать тепло.
Кирилл взглянул вверх, на черное брюхо воздушного шара. И понял:
- Гелиостат? Поднимается за счет солнечного тепла?
- Конечно. Обычно его хватает на всю ночь, а сейчас... Не знаю.
Он спокойно посмотрел на Кирилла, потом на бластер.
- Здесь опасности нет. А когда будет, я тебе скажу.
Кирилл сорвал с пояса бластер, торопливо сунул его в сумку.
Посмотреть Дину в глаза было стыдно. Он присел, достал, передатчик, стал
копаться с ним, выдвигая антенны. Вскоре цилиндрик, ощетинившийся тонкими
иглами, стал похож на ежа.
Тони вдруг бухнулся рядом, беззаботно спросил:
- Ой, а что это?
Кирилл поймал его взгляд. Тони чуть заметно подмигнул. И улыбнулся:
"Ничего, Кир, бывает"... Придумывать ответ не пришлось - уже через минуту
Тони помогал брату ослабить одни веревки и подтянуть другие. Кажется, они
пытались изменить форму оболочки гелиостата, чтобы улучшить его нагрев. С
минуту Кирилл смотрел на них. Потом вздохнул, надавил крошечную кнопку на
цилиндрике передатчика. Внутри что-то предостерегающе зазвенело. Кирилл
метнул передатчик за борт, перегнулся, следя за его стремительным
падением.
Цилиндр превратился в точку. И вдруг вспыхнул, разбухая пятном
ослепительного фиолетового света. Кирилл зажмурился, а когда снова раскрыл
глаза, то передатчика уже не было. Он исчез, превратился в аварийный
импульс, несущийся к Земле. Но хватит ли ему мощности, чтобы пробить
пространство, чтобы, обогнав световые и гравитационные волны, коснуться
антенн Службы Спасения? "Сам виноват, - оборвал себя Кирилл. - Никто тебя
не просил уходить с трассы. Теперь и выбираться надо самому..." Но легче
от этой правильной мысли не стало. Он посмотрел на Дина и запоздало
подумал, чем будет объяснять этот неожиданный фейерверк. Но Дин не сказал
ни слова, лишь посмотрел вниз.
Первая страница 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 » Последняя страница
|
 |
|
|
|